время от времени Захар Павлович.
-- Нет, я ничего не хочу, -- отвечал Александр.
-- А я думал, может, ты съел бы чего-нибудь.
Скоро Дванов уже не мог расслышать вопросов Захара Павловича
и не видел, как тот плакал по ночам, уткнувшись лицом в
печурку, где грелись чулки Александра. Дванов заболел тифом,
который повторялся, не покидая тела больного восемь месяцев, а
затем тиф перешел в воспаление легких. Александр лежал в
забвении своей жизни, и лишь изредка он слышал в зимние ночи
паровозные гудки и вспоминал их; иногда до равнодушного ума
больного доносился гул далекой артиллерии, а потом ему опять
было жарко и шумно в тесноте своего тела. В минуты сознания
Дванов лежал пустой и засохший, он чувствовал только свою кожу
и прижимал себя к постели, ему казалось, что он может полететь,
как летят сухие, легкие трупики пауков.
Перед Пасхой Захар Павлович сделал приемному сыну гроб --
прочный, прекрасный, с фланцами и болтами, как последний
подарок сыну от мастера-отца. Захар Павлович хотел сохранить
Александра в таком гробу -- если не живым, то целым для памяти
и любви; через каждые десять лет Захар Павлович собирался
откапывать сына из могилы, чтобы видеть его и чувствовать себя
вместе с ним.
Дванов вышел из дома новым летом; воздух он ощутил тяжелым,
как воду, солнце -- шумящим от горения огня и весь мир свежим,
едким, опьяняющим для его слабости. Жизнь снова заблестела
перед Двановым -- он напрягался телом, и мысль его всходила
фантазией.
Через забор на Александра глядела знакомая девочка -- Соня
Мандрова, она не понимала, отчего Саша не умер, раз был гроб.
-- Ты не умер? -- спросила она.
-- Нет, -- сказал ей Александр. -- А ты тоже жива?
-- Я тоже жива. Мы с тобой будем вместе жить. Тебе хорошо
теперь?
-- Хорошо. А тебе?
-- Мне тоже хорошо. А отчего ты такой худой? Это в тебе
смерть была, а ты ее не пустил?
-- А ты хотела, чтобы я умер? -- спросил Александр.
-- А я не знаю, -- ответила Соня. -- Я видела, что людей
много, они умирают, а остаются.
Дванов позвал ее к себе на двор; босая Соня перелезла через
забор и притронулась к Александру, позабыв его за зиму. Дванов
ей рассказал, что он видел в своих снах во время болезни и как
ему было скучно в темноте сна: нигде не было людей, и он узнал
теперь, что их мало на свете; когда он шел по полю близ войны,
то ему тоже редко попадались дома.
-- Я тебе нечаянно говорила, что не знаю, -- сказала Соня.
-- Если б ты умер, я бы долго заплакала. Пускай бы ты уехал
далеко, но я думала бы зато, что ты живешь целый...
Александр посмотрел на нее с удивлением. Соня уже выросла за
этот год, хотя и ела мало; ее волосы потемнели, тело приобрело
осторожность, и при ней становилось стыдно.
-- Ты еще не знаешь, Саш, я теперь учусь на курсах!..
-- А чему там учат?
-- Всему, чего мы не знаем. Там один учитель говорит, что
мы вонючее тесто, а он из нас сделает сладкий пирог. Пусть
говорит, зато мы политике от него научимся, ведь правда?
-- Разве ты вонючее тесто?
-- Ага. А потом не буду и другие не будут, потому что я
стану учительницей детей и они начнут с малолетства умнеть.
Тогда их не будут обижать "вонючим тестом".
Дванов потрогал ее за одну руку, чтобы вновь привыкнуть к
ней, а Соня дала ему и вторую руку.
-- Ты так лучше поздоровеешь, -- сказала она. -- Ты
холодный, а я горячая. Ты чувствуешь?
-- Соня, ты приходи вечером к нам, -- произнес Александр.
-- А то мне надоело одному.
Соня вечером пришла, и Саша ей рисовал, а она ему указывала,
как надо рисовать лучше. Захар Павлович потихоньку вынес гроб и
расколол его на топку. "Теперь надо детскую качалку сделать, --
думал он. -- Где бы это рессорного железа достать помягче!.. У
нас ведь нету -- у нас есть для паровозов. Может, у Саши будут
ребятишки от Сони, а я их буду беречь. Соня скоро подрастет --
и пусть существует, она тоже сиротка".
После того как Соня ушла, Дванов из боязни сразу лег спать
до утра, чтобы увидеть новый день и не запомнить ночи. Однако
он лежал и видел ночь открытыми глазами; окрепшая,
взволнованная жизнь не хотела забываться в нем. Дванов
представил себе тьму над тундрой, и люди, изгнанные с теплых
мест земного шара, пришли туда жить. Те люди сделали маленькую
железную дорогу, чтобы возить лес на устройство жилищ,
заменяющих потерянный летний климат. Дванов вообразил себя
машинистом той лесовозной дороги, которая возит бревна на
постройку новых городов, и он мысленно проделывал всю работу
машиниста -- проезжал безлюдные перегоны, брал воду на
станциях, свистел среди пурги, тормозил, разговаривал с
помощником и, наконец, заснул у станции назначения, что была на
берегу Ледовитого океана. Во сне он увидел большие деревья,
выросшие из бедной почвы, кругом их было воздушное, еле
колеблющееся пространство и вдаль терпеливо уходила пустая
дорога. Дванов завидовал всему этому -- он хотел бы деревья,
воздух и дорогу забрать и вместить в себя, чтобы не успеть
умереть под их защитой. И еще что-то хотел вспомнить Дванов, но
это усилие было тяжелее воспоминания, и его мысль исчезла от
поворота сознания во сне, как птица с тронувшегося колеса.
Ночью поднялся ветер и остудил весь город. Во многих домах
начался холод, а дети спасались от него тем, что грелись у
горячих тел тифозных матерей. У жены предгубисполкома Шумилина
тоже был тиф, и двое детей прижались к ней с обеих сторон,
чтобы спать в тепле; сам же Шумилин жег примус на столе для
освещения, потому что лампы не имелось, а электричество
погасло, и чертил ветряной двигатель, который будет тянуть за
веревку плуг и пахать землю под хлеб. В губернии наступило
безлошадье, и невозможно было ждать, пока народится и войдет в
тяговую силу лошадиный молодняк, -- стало быть, нужно искать
научный выход.
Закончив чертеж, Шумилин лег на диван и сжался под пальто,
чтобы соответствовать общей скудости советской страны, не
имевшей необходимых вещей, и смирно заснул.
Утром Шумилин догадался, что, наверное, массы в губернии уже
что-нибудь придумали, может, и социализм уже где-нибудь
нечаянно получился, потому что людям некуда деться, как только
сложиться вместе от страха бедствий и для усилия нужды. Жена
глядела на мужа белыми, выгоревшими от тифа глазами, и Шумилин
вновь спрятался под пальто.
-- Надо, -- шептал он себе для успокоения, -- надо поскорее
начинать социализм, а то она умрет.
Дети тоже проснулись, но не вставали с теплоты постели и
старались опять заснуть, чтобы не хотеть есть.
Тихо собравшись, Шумилин пошел служить; жене он обещал быть
дома поскорей, но он это обещал ежедневно, а являлся всегда в
ночное время.
Мимо губисполкома шли люди, их одежда была в глине, точно
они жили в лощинных деревнях, а теперь двигались вдаль, не
очистившись.
-- Вы куда? -- спросил этих бредущих Шумилин.
-- Мы-то? -- произнес один старик, начавший от
безнадежности жизни уменьшаться в росте. -- Мы куда попало
идем, где нас окоротят. Поверни нас, мы назад пойдем.
-- Тогда идите лучше вперед, -- сказал им Шумилин; в
кабинете он вспомнил про одно чтение научной книги, что от
скорости сила тяготения, вес тела и жизни уменьшается, стало
быть, оттого люди в несчастии стараются двигаться. Русские
странники и богомольцы потому и брели постоянно, что они
рассеивали на своем ходу тяжесть горюющей души народа. Из окна
губисполкома были видны босые, несеяные поля; иногда там
показывался одинокий человек и пристально всматривался на
город, опершись подбородком на дорожную палку, а потом уходил
куда-то в балку, где он жил в сумерках своей хаты и на что-то
надеялся.
Шумилин сказал по телефону секретарю губкома о своем
беспокойстве: по полям и по городу ходят люди, чего-то они
думают и хотят, а мы ими руководим из комнаты; не пора ли
послать в губернию этичного, научного парня, пусть он поглядит
-- нет ли там социалистических элементов жизни: ведь массы тоже
своего желают, может, они как-нибудь самодельно живут, тем
более что к помощи они еще не привыкли; надо найти точку
посередине нужды и по ней сразу ударить -- нам же некогда!
-- Что ж, пошли! -- согласился секретарь. -- Я тебе такого
подыщу, а ты его снабди указаниями.
-- Давай его сегодня же, -- попросил Шумилин. -- Командируй
его ко мне домой.
Секретарь дал распоряжение вниз по своему учреждению и забыл
о дальнейшем. Конторщик орготдела не мог уже спустить приказ
секретаря в глубину губкомовского аппарата и начал размышлять
сам: кого бы это послать осматривать губернию? Никого не было
-- все коммунисты уже действовали; числился лишь какой-то
Дванов, вызванный из Новохоперска для ремонта городского
водопровода, но к его личному делу был подложен документ о
болезни. "Если он не умер, то пошлю его", -- решил конторщик и
пошел сообщать секретарю губкома о Дванове.
-- Он не выдающийся член партии, -- сказал конторщик. -- У
нас выдаваться не на чем было. Вот будут большие дела, и люди
на них проявятся, товарищ секретарь.
-- Ладно, -- ответил секретарь. -- Пусть ребята дело
выдумывают и растут на нем.
Вечером Дванов получил бумагу: немедленно явиться к
предгубисполкома, чтобы побеседовать о намечающемся
самозарождении социализма среди масс. Дванов встал и пошел на
отвыкших ногах; Соня возвращалась со своих курсов с тетрадкою и
лопухом; лопух она сорвала за то, что у него была белая
исподняя кожа, по ночам его зачесывал ветер и освещала луна.
Соня смотрела из окна на этот лопух, когда ей не спалось от
молодости, а теперь зашла на пустошь и сорвала его. Дома она
уже имела много растений, и больше всего среди них было
бессмертников, что росли на солдатских могилах.
-- Саша, -- сказала Соня. -- Нас скоро повезут в деревни --
учить детство грамоте, а я хочу служить в цветочном магазине.
Александр на это ей ответил:
-- Цветы и так любят почти все, а чужих детей редко кто,
только родители.
Соня не могла сообразить, она была еще полна ощущений жизни,
мешавших ей правильно думать. И она отошла от Александра в
обиде.
Где жил Шумилин, Дванов точно не знал. Сначала он вошел на
двор того приблизительного дома, где должен был жить Шумилин.
На дворе стояла хата, и в ней находился дворник; уже
смеркалось, дворник лег спать с женой на полати, на чистой
скатерти был оставлен хлеб для нечаянного гостя. Дванов вошел в
хату, как в деревню, -- там пахло соломой и молоком, тою
хозяйственной сытой теплотой, в которой произошло зачатье всего
русского сельского народа, и дворник-хозяин, должно быть,
шептался с женой о своих дворовых заботах.
Дворник числился тогда санитаром двора, чтобы не унижать его
достоинства; на просьбу Дванова указать Шумилина санитар надел
валенки и накинул на белье шинель:
-- Пойду постужусь для казны, а ты, Поля, не спи пока.
Шумилин в то время кормил больную жену мятой картошкой с
блюдечка, женщина слабо жевала пищу и жалела одной рукой
приютившегося у ее тела трехлетнего сына.
Дванов сказал, что ему надо.
-- Погоди, я жену докормлю, -- попросил Шумилин и,
докормив, указал: -- Вот сам видишь, товарищ Дванов, что нам
нужно: днем я служу, а вечером бабу с руки кормлю. Нам
необходимо как-нибудь иначе научиться жить...
-- Так -- тоже ничего, -- ответил Дванов. -- Когда я болел
и Захар Павлович кормил меня из рук, я это любил.
-- Чего ты любил? -- не понял Шумилин.