но если наступить ею, то она снова чувствует выстрел и железные
остья внутри.
Овраг шел внутрь степи, суживался и поднимался. Тянуло
ночным ветром, голый Дванов усердно подскакивал на одной ноге,
и это его грело.
Никита хозяйственно перебирал белье Дванова на седле.
-- Обмочился, дьявол! -- сказал без злобы Никита. -- Смотрю
я на вас: прямо как дети малые! Ни одного у меня чистого не
было: все моментально гадят, хоть в сортир их сначала
посылай... Только один был хороший мужик, комиссар волостной:
бей, говорит, огарок, прощайте, партия и дети. У того белье
осталось чистым. Специальный был мужик!
Дванов представил себе этого специального большевика и
сказал Никите:
-- Скоро и вас расстреливать будут -- совсем с одеждой и
бельем. Мы с покойников не одеваемся.
Никита не обиделся:
-- А ты скачи, скачи знай! Балакать тебе время не пришло.
Я, брат, подштанников не попорчу, из меня не высосешь.
-- Я глядеть не буду, -- успокоил Дванов Никиту. -- А
замечу, так не осужу.
-- Да и я не осуждаю, -- смирился Никита. -- Дело
житейское. Мне товар дорог...
До Лиманного хутора добрели часа через два. Пока анархисты
ходили говорить с хозяевами, Дванов дрожал на ветру и
прикладывался грудью к лошади, чтобы согреться. Потом стали
разводить лошадей, а Дванова забыли одного. Никита, уводя
лошадь, сказал ему:
-- Девайся куда сам знаешь. На одной ноге не ускачешь.
Дванов подумал скрыться, но сел на землю от немощи в теле и
заплакал в деревенской тьме. Хутор совсем затих, бандиты
расселились и легли спать. Дванов дополз до сарая и залез там в
просяную солому. Всю ночь он видел сны, которые переживаешь
глубже жизни и поэтому не запоминаешь. Проснулся он в тишине
долгой устоявшейся ночи, когда, по легенде, дети растут. В
глазах Дванова стояли слезы от плача во сне. Он вспомнил, что
сегодня умрет, и обнял солому, как живое тело.
С этим утешением он снова уснул. Никита утром еле нашел его
и сначала решил, что он мертв, потому что Дванов спал с
неподвижной сплошной улыбкой. Но это казалось оттого, что
неулыбающиеся глаза Дванова были закрыты. Никита смутно знал,
что у живого лицо полностью не смеется: что-нибудь в нем всегда
остается печальным, либо глаза, либо рот.
Соня Мандрова приехала на подводе в деревню Волошино и стала
жить в школе учительницей. Ее звали так же принимать
рождающихся детей, сидеть на посиделках, лечить раны, и она
делала это, как умела, не обижая никого. В ней все нуждались в
этой небольшой приовражной деревне, а Соня чувствовала себя
важной и счастливой от утешения горя и болезней населения. Но
по ночам она оставалась и ждала письмо от Дванова. Она дала
свой адрес Захару Павловичу и всем знакомым, чтобы те не забыли
написать Саше, где она живет. Захар Павлович обещал так сделать
и подарил ей фотографию Дванова:
-- Все равно, -- сказал он, -- ты карточку назад ко мне
принесешь, когда его супругой станешь и будешь жить со мной.
-- Принесу, -- говорила ему Соня.
Она глядела на небо из окна школы и видела звезды над
тишиной ночи. Там было такое безмолвие, что в степи, казалось,
находилась одна пустота и не хватало воздуха для дыхания;
поэтому падали звезды вниз. Соня думала о письме, -- сумеют ли
его безопасно провезти по полям; письмо обратилось для нее в
питающую идею жизни; что бы ни делала Соня, она верила, что
письмо где-то идет к ней, оно в скрытом виде хранит для нее
одной необходимость дальнейшего существования и веселой
надежды, -- и с тем большей бережливостью и усердием Соня
трудилась ради уменьшения несчастья деревенских людей. Она
знала, что в письме все это окупится.
Но письма тогда читали посторонние люди. Двановское письмо
Шумилину прочитано было еще в Петропавловке. Первым читал
почтарь, затем все его знакомые, интересующиеся чтением:
учитель, дьякон, вдова лавочника, сын псаломщика и еще кое-кто.
Библиотеки тогда не работали, книг не продавали, а люди были
несчастны и требовали душевного утешения. Поэтому хата почтаря
стала библиотекой. Особо интересные письма адресату совсем не
шли, а оставлялись для перечитывания и постоянного
удовольствия.
Казенные пакеты почтарь сразу откладывал -- все вперед знали
их смысл. Больше всего читатели поучались письмами,
проходившими через Петропавловку транзитом: неизвестные люди
писали печально и интересно.
Прочитанные письма почтарь заклеивал патокой и отправлял
дальше по маршруту.
Соня еще не знала этого, иначе бы она пошла пешком сквозь
все деревенские почты. Сквозь угловую печь она слышала храпящий
сон сторожа, который служил в школе не за жалованье, а ради
вечности имущества. Он хотел бы, чтобы школу не посещали дети:
они корябают столы и мажут стены. Сторож предвидел, что без его
забот учительница умрет, а школа растащится мужиками для
дворовых нужд. Соне было легче спать, когда она слышала
живущего недалеко человека, и она осторожно, обтирая ноги о
постилку, ложилась в свою белеющую холодом постель. Где-то,
обращаясь пастью в тьму степи, брехали верные собаки.
Соня свернулась, чтобы чувствовать свое тело и греться им, и
начала засыпать. Ее темные волосы таинственно распустились по
подушке, а рот открылся от внимания к сновиденью. Она видела,
как вырастали черные раны на ее теле, и, проснувшись, она
быстро и без памяти проверила тело рукой.
В дверь школы грубо стучала палка. Сторож уже стронулся со
своего сонного места и возился со щеколдой и задвижкой в сенях.
Он ругал беспокойного человека снаружи:
-- Чего ты кнутовищем-то с/о'дишь? Тут женщина отдыхает, а
доска дюймовая! Ну, чего тебе?
-- А что здесь находится? -- спросил снаружи спокойный
голос.
-- Здесь училище, -- ответил сторож. -- А ты думал,
постоялый двор?
-- Значит, здесь одна учительница живет?
-- А где же ей по должности надо находиться? -- удивлялся
сторож. -- И зачем она тебе? Разве я тебя допущу до нее?
Охальник какой!
-- Покажи нам ее.
-- Ежели они захочут -- так поглядишь.
-- Пусти, кто там? -- крикнула Соня и выбежала из своей
комнаты в сени.
Двое сошли с коней -- Мрачинский и Дванов.
Соня отступилась от них. Перед ней стоял Саша, обросший,
грязный и печальный.
Мрачинский глядел на Софью Александровну снисходительно: ее
жалкое тело не стоило его внимания и усилий.
-- С вами еще есть кто-нибудь? -- спросила Соня, не
чувствуя пока своего счастья. -- Зовите, Саш, своих товарищей,
у меня есть сахар, и вы будете чай пить.
Дванов кликнул с крыльца и вернулся. Пришел Никита и еще
один человек -- малого роста, худой и с глазами без
внимательности в них, хотя он уже на пороге увидел женщину и
сразу почувствовал влечение к ней -- не ради обладания, а для
защиты угнетенной женской слабости. Звали его Степан Копенкин.
Копенкин всем поклонился, с напряженным достоинством опустив
свою голову, и предложил Соне конфетку-барбариску, которую он
возил месяца два в кармане неизвестно для кого.
-- Никита, -- сказал Копенкин редко говорящим, угрожающим
голосом. -- Свари кипятку на кухне, проведи эту операцию с
Петрушей. Пошукай у себя меду
-- ты всякую дрянь грабишь: судить я тебя буду в тылу, гаду
такую!
-- Откуда вы знаете, что сторожа зовут Петром? -- с
робостью и удивлением спросила Соня.
Копенкин привстал от искреннего уважения:
-- Я его, товарищ, лично арестовал в имении Бушинского за
сопротивление ревнароду при уничтожении отъявленного имущества!
Дванов обратился к испуганной этими людьми Соне:
-- Ты знаешь, это кто? Он командир полевых большевиков, он
меня спас от убийства вон тем человеком! -- Дванов показал на
Мрачинского. -- Тот человек говорит об анархии, а сам боялся
продолжения моей жизни.
Дванов смеялся, он не огорчался на прошлое.
-- Такую сволочь я терплю до первого сражения, -- заявил
Копенкин про Мрачинского. -- Понимаете, Сашу Дванова я застал
голым, раненым на одном хуторе, где этот сыч с отрядом кур
воровал! Оказывается, они ищут безвластия! Чего? -- спрашиваю
я. -- Анархии, говорят. Ах, чума вас возьми: все будут без
власти, а они с винтовками! Сплошь -- чушь! У меня было пять
человек, а у них тридцать: и то я их взял. Они же подворные
воры, а не воины! Оставил в плену его и Никитку, а остальных
распустил под честное слово о трудолюбии. Вот погляжу, как он
кинется на бандитов, -- так ли, как на Сашу, иль потише. Тогда
я его сложу и вычту.
Мрачинский чистил щепочкой ногти. Он хранил скромность
несправедливо побежденного.
-- А где же остальные члены войска товарища Копенкина? --
спросила Соня у Дванова.
-- Их Копенкин отпустил к женам на двое суток, он считает,
что военные поражения происходят от потери солдатами жен. Он
хочет завести семейные армии.
Никита принес мед в пивной бутылке, а сторож -- самовар. Мед
пах керосином, но все-таки его съели начисто.
-- Механик, сукин сын! -- осердился Копенкин на Никиту. --
Мед в бутылку ворует: ты больше его мимо пролил. Не мог
корчажку найти!
И вдруг Копенкин воодушевленно переменился. Он поднял чашку
с чаем и сказал всем:
-- Товарищи! Давайте выпьем напоследок, чтобы набраться
силы для защиты всех младенцев на земле и в память прекрасной
девушки Розы Люксембург! Я клянусь, что моя рука положит на ее
могилу всех ее убийц и мучителей!
-- Отлично! -- сказал Мрачинский.
-- Всех угробим! -- поддакнул Никита и перелил стакан в
блюдце. -- Женщин ранить до смерти недопустимо.
Соня сидела в испуге.
Чай был выпит. Копенкин перевернул чашку вверх дном и
стукнул по ней пальцем. Здесь он заметил Мрачинского и
вспомнил, что он ему не нравится.
-- Ты иди пока на кухню, друг, а через час лошадей
попоишь... Петрушка, -- крикнул Копенкин сторожу. -- Покарауль
их! Ты тоже ступай туда, -- сказал он Никите. -- Не хлестай
кипяток до дна, он может понадобиться. Что ты -- в жаркой
стране, что ль?
Никита сразу проглотил воду и перестал жаждать. Копенкин
сумрачно задумался. Его международное лицо не выражало сейчас
ясного чувства, кроме того, нельзя было представить его
происхождения -- был ли он из батраков или из профессоров, --
черты его личности уже стерлись о революцию. И сразу же взор
его заволакивался воодушевлением, он мог бы с убеждением сжечь
все недвижимое имущество на земле, чтобы в человеке осталось
одно обожание товарища.
Но воспоминания делали Копенкина снова неподвижным. Иногда
он поглядывал на Соню и еще больше любил Розу Люксембург: у
обоих была чернота волос и жалостность в теле; это Копенкин
видел, и его любовь шла дальше по дороге воспоминаний.
Чувства о Розе Люксембург так взволновали Копенкина, что он
опечалился глазами, полными скорбных слез. Он неугомонно шагал
и грозил буржуазии, бандитам, Англии и Германии за убийство
своей невесты.
-- Моя любовь теперь сверкает на сабле и в винтовке, но не
в бедном сердце! -- объявил Копенкин и обнажил шашку. -- Врагов
Розы, бедняков и женщин я буду косить, как бурьян!
Прошел Никита с корчажкой молока. Копенкин махал шашкой.
-- У нас дневного довольствия нету, а он летошних мух
пугает! -- тихо, но недовольно упрекнул Никита. Потом громко
доложил: -- Товарищ Копенкин, я тебе на обед жидких харчей
принес. Чего бы хошь доставил, да ты опять браниться будешь.
Тут мельник барана вчерашний день заколол -- дозволь военную
долю забрать! Нам же полагается походная норма.
-- Полагается? -- спросил Копенкин. -- Тогда возьми военный