избавления от царизма. Народу мною дано своеволие на одни сутки
-- нынче что хошь делай: я хожу без противодействия, а
революция отдыхает... Чуешь?
-- Кто ж тебе такое своевластие дал? -- нахмурился Копенкин
с коня.
-- Да я ж тут все одно что Ленин! -- разъяснил хромой
очевидность. -- Нынче кулаки угощают бедноту -- по моим
квитанциям, а я проверяю исполнение сего.
-- Проверил? -- спросил Дванов.
-- Подворно и на выбор: все идет чином. Крепость -- свыше
довоенной, безлошадные довольны.
-- А чего тогда баба бегает с испуга? -- узнавал Копенкин
про недоброе.
Хромой сам этим серьезно возмутился:
-- Советской сознательности еще нету. Боятся товарищей
гостей встречать, лучше в лопухи добро прольют и
государственной беднотой притворяются. Я-то знаю все ихние
похоронки, весь смысл жизни у них вижу...
Хромого звали Федором Достоевским: так он сам себя
перерегистрировал в специальном протоколе, где сказано, что
уполномоченный волревкома Игнатий Мошонков слушал заявление
гражданина Игнатия Мошонкова о переименовании его в честь
памяти известного писателя -- в Федора Достоевского, и
постановил: переименоваться с начала новых суток и навсегда, а
впредь предложить всем гражданам пересмотреть свои прозвища --
удовлетворяют ли они их, -- имея в виду необходимость подобия
новому имени. Федор Достоевский задумал эту кампанию в целях
самосовершенствования граждан: кто прозовется Либкнехтом, тот
пусть и живет подобно ему, иначе славное имя следует изъять
обратно. Таким порядком по регистру переименования прошли двое
граждан: Степан Чечер стал Христофором Колумбом, а колодезник
Петр Грудин -- Францем Мерингом: по уличному Мерин. Федор
Достоевский запротоколил эти имена условно и спорно: он послал
запрос в волревком -- были ли Колумб и Меринг достойными
людьми, чтобы их имена брать за образцы дальнейшей жизни, или
Колумб и Меринг безмолвны для революции. Ответа волревком еще
не прислал. Степан Чечер и Петр Грудин жили почти безымянными.
-- Раз назвались, -- говорил им Достоевский, -- делайте
что-нибудь выдающееся.
-- Сделаем, -- отвечали оба, -- только утверди и дай
справку.
-- Устно называйтесь, а на документах обозначать буду пока
по-старому.
-- Нам хотя бы устно, -- просили заявители.
Копенкин и Дванов попали к Достоевскому в дни его
размышлений о новых усовершенствованиях жизни. Достоевский
думал о товарищеском браке, о советском смысле жизни, можно ли
уничтожить ночь для повышения урожаев, об организации
ежедневного трудового счастья, что такое душа -- жалобное
сердце или ум в голове, -- и о многом другом мучился
Достоевский, не давая покоя семье по ночам.
В доме Достоевского имелась библиотека книг, но он уже знал
их наизусть, они его не утешали, и Достоевский думал лично сам.
Покушав пшенной каши в хате Достоевского, Дванов и Копенкин
завели с ним неотложную беседу о необходимости построить
социализм будущим летом. Дванов говорил, что такая спешка
доказана самим Лениным.
-- Советская Россия, -- убеждал Достоевского Дванов, --
похожа на молодую березку, на которую кидается коза
капитализма. -- Он даже привел газетный лозунг:
Гони березку в рост,
Иначе съест ее коза Европы!
Достоевский побледнел от сосредоточенного воображения
неминуемой опасности капитализма. Действительно, представлял
он, объедят у нас белые козы молодую кору, заголится вся
революция и замерзнет насмерть.
-- Так за кем же дело, товарищи? -- воодушевленно
воскликнул Достоевский. -- Давайте начнем тогда сейчас же:
можно к Новому году поспеть сделать социализм! Летом прискочут
белые козы, а кора уже застареет на советской березе.
Достоевский думал о социализме как об обществе хороших
людей. Вещей и сооружений он не знал. Дванов его сразу понял.
-- Нет, товарищ Достоевский. Социализм похож на солнце и
восходит летом. Его нужно строить на тучных землях высоких
степей. Сколько у вас дворов в селе?
-- У нас многодворье: триста сорок дворов, да на отшибе
пятнадцать хозяев живут, -- сообщил Достоевский.
-- Вот и хорошо. Вам надо разбиться артелей на пять, на
шесть, -- придумывал Дванов. -- Объяви немедленно
трудповинность -- пусть пока колодцы на залежи копают, а с
весны гужом начинай возить постройки. Колодезники-то есть у
вас?
Достоевский медленно вбирал в себя слова Дванова и превращал
их в видимые обстоятельства. Он не имел дара выдумывать истину,
и мог ее понять, только обратив мысли в события своего района,
но это шло в нем долго: он должен умственно представить
порожнюю степь в знакомом месте, поименно переставить на нее
дворы своего села и посмотреть, как оно получается.
-- Колодезники-то есть, -- говорил Достоевский. --
Примерно, Франц Меринг: он ногами воду чует. Побродит по
балкам, прикинет горизонты и скажет: рой, ребята, тутошнее
место на шесть сажен. Вода потом гуртом оттуда прет. Значит,
мать ему с отцом так угодили.
Дванов помог Достоевскому вообразить социализм малодворными
артельными поселками с общими приусадебными наделами.
Достоевский же все принял, но не хватало какой-то общей радости
над всеми гумнами, чтобы воображение будущего стало любовью и
теплом, чтобы совесть и нетерпение взошли силой внутри его тела
-- от временного отсутствия социализма наяву.
Копенкин слушал-слушал и обиделся:
-- Да что ты за гнида такая: сказано тебе от губисполкома
-- закончи к лету социализм! Вынь меч коммунизма, раз у нас
железная дисциплина. Какой же ты Ленин тут, ты советский
сторож: темп разрухи только задерживаешь, пагубная душа!
Дванов завлекал Достоевского дальше:
-- Земля от культурных трав будет ярче и яснее видна с
других планет. А еще -- усилится обмен влаги, небо станет
голубей и прозрачней!
Достоевский обрадовался: он окончательно увидел социализм.
Это голубое, немного влажное небо, питающееся дыханием кормовых
трав. Ветер коллективно чуть ворошит сытые озера угодий, жизнь
настолько счастлива, что -- бесшумна. Осталось установить
только советский смысл жизни. Для этого дела единогласно избран
Достоевский; и вот -- он сидит сороковые сутки без сна и в
самозабвенной задумчивости; чистоплотные красивые девушки
приносят ему вкусную пищу -- борщ и свинину, но уносят ее целой
обратно: Достоевский не может очнуться от своей обязанности.
Девицы влюбляются в Достоевского, но они поголовные партийки
и из-за дисциплины не могут признаться, а мучаются молча в
порядке сознательности.
Достоевский корябнул ногтем по столу, как бы размежевывая
эпоху надвое:
-- Даю социализм! Еще рожь не поспеет, а социализм будет
готов!.. А я смотрю: чего я тоскую? Это я по социализму скучал.
-- По нем, -- утвердительно сказал Копенкин. -- Всякому
охота Розу любить.
Достоевский обратил внимание на Розу, но полностью не понял
-- лишь догадался, что Роза, наверно, сокращенное название
революции, либо неизвестный ему лозунг.
-- Совершенно правильно, товарищ! -- с удовольствием сказал
Достоевский, потому что основное счастье уже было открыто. --
Но все-таки я вот похудел от руководства революцией в своем
районе.
-- Понятно: ты здесь всем текущим событиям затычка, --
поддерживал Копенкин достоинство Достоевского.
Однако Федор Михайлович не мог спокойно заснуть тою ночью;
он ворочался и протяжно бормотал мелочи своих размышлений.
-- Ты что? -- услышал звуки Достоевского незаснувший
Копенкин. -- Тебе от скуки скулья сводит? Лучше вспомни жертвы
гражданской войны, и тебе станет печально.
Ночью Достоевский разбудил спящих. Копенкин, еще не
проснувшись, схватился за саблю -- для встречи внезапно
напавшего врага.
-- Я ради Советской власти тебя тронул! -- объяснил
Достоевский.
-- Тогда чего же ты раньше не разбудил? -- строго спросил
Копенкин.
-- Скотского поголовья у нас нету, -- сразу заговорил
Достоевский: он за половину ночи успел додумать дело социализма
до самой жизни. -- Какой же тебе гражданин пойдет на тучную
степь, когда скота нету? К чему же тогда постройки багажом
тащить?.. Замучился я от волнений...
Копенкин почесал свой худой резкий кадык, словно потроша
горло.
-- Саша! -- сказал он Дванову. -- Ты не спи зря: скажи
этому элементу, что он советских законов не знает.
Затем Копенкин мрачно пригляделся к Достоевскому.
-- Ты белый вспомогатель, а не районный Ленин! Над чем
думает. Да ты выгони завтра весь живой скот, если у кого он
остался, и подели его по душам и по революционному чувству.
Кряк -- и готово!
Копенкин сейчас же снова заснул: он не понимал и не имел
душевных сомнений, считая их изменой революции; Роза Люксембург
заранее и за всех продумала все -- теперь остались одни подвиги
вооруженной руки, ради сокрушения видимого и невидимого врага.
Утром Достоевский пошел в обход Ханских Двориков, объявляя
подворно объединенный приказ волревкома и губисполкома -- о
революционном дележе скота без всякого изъятия.
И скот выводили к церкви на площадь, под плач всего имущего
народа. Но и бедняки страдали от вида ноющих хозяев и жалостных
старух, а некоторые из неимущих тоже плакали, хотя их ожидала
доля.
Женщины целовали коров, мужики особо ласково и некрепко
держали своих лошадей, ободряя их, как сыновей на войну, а сами
решали -- заплакать им или так обойтись.
Один крестьянин, человек длинного тонкого роста, но с
маленьким голым лицом и девичьим голосом, привел своего рысака
не только без упрека, а со словами утешения для всех тоскующих
однодеревенцев:
-- Дядя Митрий, чего ты? -- высоко говорил он грустному
старику. -- Да пралич ее завозьми совсем: что ты, с жизнью, что
ль, без остатка расстаешься? Ишь ты, скорбь какая -- лошадь
заберут, да сатана с ней, еще заведем. Собери скорбя свои
обратно!
Достоевский знал этого крестьянина: старый дезертир. Он в
малолетстве прибыл откуда-то без справки и документа -- и не
мог быть призванным ни на одну войну: не имел официального года
рождения и имени, а формально вовсе не существовал; чтобы
обозначить его как-нибудь, для житейского удобства соседи
прозвали дезертира Недоделанным, а в списках бывшего сельсовета
он не значился. Был один секретарь, который ниже всех фамилий
написал: "Прочие -- 1; пол: сомнительный". Но следующий
секретарь не понял такой записи и прибавил
одну лишнюю голову к крупнорогатому скоту, а "прочих"
вычеркнул абсолютно. Так и жил Недоделанный общественной
утечкой, как просо с воза на землю.
Однако недавно Достоевский чернилами вписал его в
гражданский список под названием "уклоняющегося середняка без
лично присвоенной фамилии", и тем прочно закрепил его
существование: как бы родил Недоделанного для советской пользы.
Степная жизнь шла в старину по следам скота, и в народе
остался страх умереть с голоду без скота, поэтому люди плакали
больше из предрассудка, чем из страха убытка.
Дванов и Копенкин пришли, когда Достоевский начал
разверстывать скот по беднякам.
Копенкин проверил его:
-- Не ошибись: революционное-то чувство сейчас в тебе
полностью?
Гордый властью Достоевский показал рукой от живота до шеи.
Способ дележа он придумал простой и ясный: самые бедные
получали самых лучших лошадей и коров; но так как скота было
мало, то середнякам уже ничего не пришлось, лишь некоторым
перепало по овце.
Когда дело благополучно подбивалось к концу, вышел тот же