Гришка и Юрка были одарены одинаковыми доблестями, благодаря которым
Гришка сделался первоклассным конструктором и настоящим мужчиной хемин-
гуэистого розлива, а Юрка дважды отсидел и если не находится в лечеб-
но-трудовом профилактории и по сей день, то лишь потому, что это проти-
воречит международным соглашениям о правах человека. Поскольку антисеми-
ты убеждены, что человек становится конструктором, писателем или ученым
не потому, что умеет делать что-то писательское или конструкторское, а
потому, что занимает место, на котором написано "конструктор", "писа-
тель", "музыкант" - постольку можно сказать, что Гришка занял Юркино
место, вынудив его (уже из другого города!) увлечься до самозабвения
систематическими мордобоями на танцплацу, покинуть школу, после армии в
день окончания техникума ввязаться в драку и лишиться хорошего распреде-
ления, колотить жену и попадать в милицию каждый раз, когда начинала
складываться очередная карьера - у него по-прежнему любое дело горело в
руках, - а потом заливать очередную неудачу традиционными напитками: его
главным несчастьем, как и у всех людей на свете, оказались его склоннос-
ти, а не возможности.
Судьба вообще поставила меня между двумя семейными кланами, словно
желая испытать на прочность. Ковальчуки и теперь кажутся мне более ода-
ренными - по крайней мере, с ними всегда было интересно: шум, гам, сле-
зы, ругань, хохот - все вперемешку и все такое же яркое, как винегреты
на их праздничном столе, сияющие, словно рубиновые звезды Кремля, и лица
от выпивки светятся рубинами.
"Мама, вы ж про холодец забыли!" - у них на хохлацкий манер звали ро-
дителей на "вы". - "Ах, ты ж, Господи - да на порог его поставьть - шо,
вже застыв?!"
И для каждого нового гостя тарелка переворачивается вверх ногами, то
есть дном: застыл, как штык! У Каценеленбогенов не станут хохотать, вос-
хищенно демонстрируя всем желающим и нежелающим ажурно проеденную молью
шаль, купленную с рук: "Ведь в шесть же глаз глядели - ну, жулье, ну,
оторвы!" - для Каценеленбогенов мир не то место, где можно позволить се-
бе легкомыслие, их пароль - серьезность: очень вдумчиво пройтись по рын-
ку и магазинам, а потом озабоченно и всесторонне обсудить, удачно ли
куплено, неудачно ли, полезно ли, вредно ли, - Ковальчукам же было все
полезно, что в рот полезло.
Ковальчуки были счастливее, но за счастье - за беззаботность - надо
платить. И они не жались. Ранняя смерть, гибель, два-три развода, жизнь
кувырком - это у Ковальчуков было делом самым простым. Половина моих ку-
зенов по русской ветви оттянули разные срока, другая половина - включая
меня - не раз бывала от тюрьмы в двух шагах, и уж тем более от нее не
зарекалась.
Еврейские кузены были куда безрадостней, зато среди них не выявилось
ни одного разведенного, ни одного "тюремщика", ни одного закладушника, -
это были все как один заботливые отцы и мужья, квалифицированные и доб-
росовестные инженеры, врачи, учителя. В моих глазах у них был только
один недостаток - с ними было скучновато.
Я попытался соединить ковальчуковскую бесшабашность с каценеленбоге-
новской серьезностью - и больше никому не советую.
Но как они пели, Ковальчуки,- на два-три голоса, подпершись, забыв
про все дела (у них это мигом), - дедушка Ковальчук обливался самыми
настоящими слезами, выводя: "А молодисть нэ вирнэцца", - у Каценеленбо-
генов не припомню подобных неумеренностей.
Папа Яков Абрамович, не зная слов, с беззаветной самоотдачей подхва-
тывал затяжные гласные, которые можно было распознать, прежде чем они
кончатся, но лет через тридцать он мне признался, что ему всегда каза-
лось, будто на наших (нашенских!) ррусссских праздниках слишком много,
видите ли, пьют и переедают. Он признался еще и в гораздо худшем: что
его несколько коробит обычай поминать умерших коллективной выпивкой и
закуской - у них, жидов, положено восемь, что ли, дней никого не видеть,
безвылазно сидеть дома и притом чуть ли даже не на полу. Чужак всегда
остается соглядатаем.
После пения, на время поглотившего все души, соединившего их в одну,
в возбужденных голосах и звоне посуды часто начинало слышаться что-то
настораживающее - ага, угадываешь по визгу, это тетя Зина, а это стул
упал, а вот и затопотали, на ком-то висят - не понять только, на дяде
Феде или на дяде Андрее, - но тут разлетевшаяся вдребезги чашка застав-
ляет тебя вздрогнуть.
Однажды маме наложили два шва на угол рта - дедушке Ковальчуку пока-
залось, что она недостаточно почтительно ему ответила. Папа Яков Абрамо-
вич в тот раз выступил в настолько непривычной для меня роли дяди Андрея
или дяди Феди, что дня за два-за три этот мимолетный образ полностью вы-
дохся, как улетучиваются из памяти сны, как в Эдеме забывается все, что
не совпадает с общепринятым, а потому и мамин саркастический шрамчик
скоро сделался существовавшим от начала времен, как и дедушка Ковальчук
от начала времен отводил душу исключительно на неодушевленных предметах.
Простукивает, оглаживает паяльником какую-то жестяную каракатицу и вдруг
- звон, гром, - все сооружение грохается в угол, а следом, как томагавк,
вонзается и паяльник: "Сабб-бачья отрава!!!"
Нет, ремнем-то он мог перетянуть - широким, черным, выношенным, обою-
доострым и, казалось, еще более опасным оттого, что дедушка, натянув,
частенько с размахом оглаживал его сверкающей бритвой. Но чтобы и дети,
и жена разбегались, когда, в каком-то сказочном прошлом, он пьяный возв-
ращался домой, - это была такая же легенда, как маленький Ленин, честно
признавшийся в разбиении графина.
"Ох, дед Ковальчук", - говорили обо мне с восхищенным осуждением пос-
ле какой-нибудь моей бешеной выходки - всегда из-за чести, а не из-за
чего-то вещественного. Картинка под веками: тетя Зина склоняется ко мне,
чтобы якобы доверительно шепнуть мне что-то такое, из-за чего я должен
был забыть о только что нанесенном мне оскорблении. Оскорбления не пом-
ню, но именно доверительность привела меня в окончательное неистовство:
меня еще держат за дурака! - и я вцепился в доверительно свесившиеся во-
лосы. Был, разумеется, отлуплен и орал уже с полным правом, честно зас-
лужив его выстраданными побоями.
Как-то в знак протеста (это называлось капризом) я отказался есть мо-
лочный суп с лапшой, а Гришка, как назло, - впрочем, почему "как"? -
причмокивая, заглотил свою тарелку да еще потребовал добавки. "Отдайте
ему и мой пай", - любуясь его аппетитом, распорядился дедушка Ковальчук.
Гришка сожрал еще половник. "Отдайте ему и его пай", - довольно указал
дедушка на мою тарелку, от которой я отказался. Я стерпел, но когда
Гришка, облизываясь, занес ложку, я тигриным прыжком кинулся к нему и
схватил суп рукой, как бы желая вырвать его из тарелки, словно какой-ни-
будь куст, и орал я, когда меня лупили, больше от бессильного бешенства
- своим никогда не удавалось сломить мой дух, жажду быть уважаемым свои-
ми палачами: а мне не больно - курица довольна.
А потом я отправился на улицу и запер всех снаружи (поджечь не дога-
дался), засунув в пробой длинную железяку от кроватной спинки. "Разражу
демона!" - замахнулся ею на меня дедушка, через четверть часа выпущенный
из-под домашнего ареста, но железяка не ремень, тут уж надо было уби-
вать, и он грохнул ее об забор, а я стоял, по-блатному изломавшись и
по-блатному же кривя губки купидона - грезы вампира.
Да, да, это был я, тот самый, которого нынче все справедливо считают
образцом выдержанности и уравновешенности. И я действительно образец вы-
держанности и уравновешенности, но лишь потому, что сегодня меня окружа-
ют не свои. По крайней мере, я их в этом подозреваю. Спасибо фагоцитам:
из истеричного баловня они сделали меня мужчиной.
Но пока я был наш. Разворачиваем разноцветную ширмочку рекламного
буклета - мелькают звездные мгновенья: я, продавливая в груди вмятинки,
волоку домой выигранные бабки - для археолога месячный улов костей, -
оброненные щедро поддаю ногой: налетай, братва, подешевело; нагребаю чу-
гунных плиток, зарывшись в самое Эльдорадо - в рыжую формовочную землю у
литейного сарая при Мехзаводе (врезкой дать остальных пацанов, согбенно
высматривающих в пыли за оградой случайно оброненные Всевышним чугунные
оладышки) - жанр комикса позволил бы воспроизвести и мой диалог с желч-
ным копченым работягой: у нас обоих растут изо рта два лопуха, на кото-
рых уложилось маленькими буковками "Ты чего тут делаешь?!" - это у него,
и у меня: "Мне дядь Сережа разрешил!" - голос мой вздрагивает от призна-
тельности Сереже, лицу мифическому, а потому неоспоримому.
Я, взлетев над седлом, парю на велосипеде (снимок сделан снизу) на
фоне облака (в кадр также попадает силуэт птицы), рискнув со всего раз-
гону влететь с горы на волны - спекшиеся глиняные бугры, которые и на
половинной скорости позволяют от екнувшего пуза вкусить невесомости
(травматическое окончание полета в буклет не включено, однако на цветной
сноске можно крупным планом дать мои освежеванные бока и угольное рдение
предплечий с траурной (похороны комиссара) каймой пыли, а рядом белозу-
бую улыбку (я по сию пору не осквернен стоматологом), с которой я разг-
лядываю свои боевые раны, причудливо алеющие, как Советский Союз на па-
пиной карте); я на умопомрачительной высоте иду под крышей приходящей в
упадок обогатительной фабрики по швеллерной балке (вид сверху) над наг-
ромождением ржавого железа и деревянными чанами, похожими на ушаты из
страны великанов; я враскорячку пробираюсь по зацветшим плесенью и тлен-
ными грибами боковинам колыхающихся зигзагообразных лестниц, в которых
не осталось ни единой ступеньки, все глубже и глубже во тьму заброшенной
шахты (вокруг тьмы можно венцом расположить светящиеся, как стриженые
солнца, затылки моих струсивших спутников, глядящих мне вслед); я, скло-
нив к гармошке куст аржаных волос (на заднем плане видны простые растро-
ганные женские лица), влагая всю душу, вывожу по заказу поклонниц русс-
кую народную песню на слова и музыку Марка Фрадкина (со спины в кадр по-
падает еще какая-то мужского пола трестовская крыса в велюровой шляпе;
ее текст опускаем: "Вот видите, он еврей, а лучше вас русскую гармошку
усвоил"); я, буквально за спиной шофера, свинчиваю абсолютно ненужную
мне лампочку из стоп-сигнала (нажать - она спружинит - и повернуть); же-
лезным крюком ухватив за цепь собаку сторожихи, я выдерживаю ее на весу,
чтобы она не лаяла, пока дружки тырят с чердака столь же необходимые нам
манометры; я (снято светочувствительной пленкой) съезжаю по ржавому тро-
су сквозь двадцатиметровый колодец копра, с эшафотной грубостью сколо-
ченный из скрещенных балок. Содранные руки и мое презрение к ним дать
крупным планом, а обожженную, ярко-оранжевую от ржавчины промежность,
пожалуй, тоже опустим - как дегероизирующую мой облик.
Впрочем, последний подвиг уже отдавал чесночным еврейским душком: с
риском для жизни я спасался от милиции - этим кошмаром нам грозили зас-
тигнувшие нас в башне толстые дядьки в руководящих плащах. Все заголоси-
ли, как евреи перед зондеркомандой: милиция, тюрьма, безбрежное одино-
чество волчьего билета - всем этим нас непрестанно стращали с чудовищным
успехом: мы все твердо знали о своей полной беззащитности перед госу-
дарством, - но я - я страшился прежде всего за репутацию в мире прилич-
ных людей ("Как?! Сын Якова Абрамовича?!"), а потому совершенно не го-
дился в настоящие герои - хулиганы, которые боялись бесславия только
среди своих, хулиганов же.
Настоящий герой (хулиган) сразу бы учуял, что если я не начал голо-
сить как другие, а сиганул на трос, как Тарзан на лиану, то всего лишь
из трусости иного рода: истинный герой только бы покачивался с пятки на
носок, по-блатному изломавшись, кривя блатной ухмылкой прыщавую нечистую