и довольно много других мнимых полонессов.
На гармошке не хватало полутонов - я заменял их фальшивоватыми аккор-
дами, не хватало диапазона - я, с налету натыкаясь на лакированную дере-
вяшку, бросался октавой выше или ниже - словом, из кожи... верней, нао-
борот, влезал в себя поглубже, чтобы поменьше слышать реальные звуки, а
побольше - воспоминание о них! Тем не менее, вся культурная часть роди-
тельских знакомых наперебой восторгалась мною и требовала учить меня
всерьез.
Наконец папа Яков Абрамович, обожающий всяческую духовность, захватил
меня с собой в Акмолинск на экспертизу. Настораживающе вежливая женщина,
чем-то (не внешностью) напоминающая Едвигу Францевну, заставляла меня
повторять какие-то распевы и вычурные, похожие на чечетку, прихлопы ла-
дошками. Пока она разговаривала с папой, в котором вдруг тоже ощутилось
что-то чуждое, соучастническое - только лет через двадцать до меня дош-
ло, что она тоже была еврейка: у нас же в Эдеме, не считая нас с папой и
заоблачного Гольдина, ихнего брата не водилось, я подобрался к раскрыто-
му роялю и начал потихоньку потрогивать рояльные хрустальные звуки.
Я быстро нащупал сходство (до-ре-ми-фа-соль-ля-си, хлеба нету - ...
соси, как учили меня мои наставники) между американскими, в ниточку вы-
равненными сверкающими зубами рояля и негритянскими, уже в белесых лиша-
ях, макушечками моей гармошечки - и уже через две-три минуты практически
без ошибок выбренькивал одним пальцем "Горят костры далекие", "Ой, див-
чина, шумить гай", "Вихри враждебные веют над нами", а потом, впадая в
транс, - "Танец маленьких лебедей", "Марш Черномора", "Песню Сольвейг" -
от хрустальных звуков гусиная кожа прокатывалась по мне морским прибоем.
Экзаменаторша принялась наигрывать мне невероятно прекрасные куски
чего-то (может, это и есть полонесс, каждый раз замирало мое сердце), -
я, как сомнамбула, безошибочно повторял. Настораживающие (не наши) сло-
ва: "удивительно", "обязательно" и даже "было бы непростительно" - до
меня доходили плохо: я не мог оторваться от рояля, как уже упоминавшийся
кот от озера с валерьянкой. Ты хочешь учиться музыке, спрашивали меня, и
я кивал, понимая одно: полонесс будет мой.
И однажды - мы жили уже возле Столовой, в доме для чистой публики
(евреи рано или поздно в нее пролезут), спровадив русских деда-бабу
вслед за Троцким в Алмату, - к нашему дому подъехал газон, в кузове ко-
торого, как на возу, рядом с ящиком величиной с поваленный ларек сидела
мама, от холодного ветра умотанная в шаль, словно в скафандр. Как этот
ящичище сгрузили, не помню скорее всего именно потому, что впоследствии
это казалось невозможным. Комната отражалась в "Красном Октябре" (над-
пись пыльным золотом) глянцево-черной и таинственной (одновременно лаки-
ровка и очернительство), но задняя непарадная стенка еще хранила искон-
ный красный цвет Октября: сочетание наружного черного глянца и алой из-
нанки, присущее галоше, было выдержано и здесь.
Что-то меня тянуло время от времени заглядывать за заднюю стенку,
каждый раз вспоминая загадку, которую у нас на пионерском часе задал
Петров - по легкомысленному предложению самой же пионервожатой: "Сверху
черно, внутри красно - как засунешь, так прекрасно". "Так галоша же это,
галоша!" - упорствовал он в грехе, когда его стыдили.
Впрочем, основной жар обрушился на Буселку (Буслову) - "Ведь ты же
девочка!" - задавшую еще более простодушную загадку: "Кругом волоса, а
посередке колбаса" - ответ: "Кукуруза".
Загадке солидного, хозяйственного Соколова на этом фоне вообще не
уделили внимания: он как истый эдемчанин не видел ничего неприличного в
своем иносказательном изображении самовара: "Стоит дед на мосту - кри-
чит: всех обо..." - последние буквы я опускаю в качестве неисправимого
(непоправимого) чужака.
Так вот, на задней стенке были закреплены две огромные руки, то бишь
рукоятки (сгодились бы для великанского напильника) - странные, как если
бы крепились к паровозу либо дому - предметам явно неподъемным: помню
ощущение каменной неподатливости, когда я пытался двинуть пианино то за
одну, то за другую рукоятку.
Я уже вовсю разыгрывал, теперь без искажений, весь свой репертуар,
приладив к нему и левую руку с ее "тум-ба-па, тум-ба-па" и "ту-ба,
ту-ба, ту-ба", - когда появилась Луиза Карловна, робкая немка, не до
конца разделившая участь своего народа: ее придержали в столице нашего
Енбекшильдерского (она никак не могла выговорить) р-на обучать детей на-
чальства музыкальным азам. По недоразвитой завивке, плечистому женскому
пиджаку вместо ватника, ботам вместо сапог она относилась тоже к
культурной публике, и даже кое в чем нездешней, отдаленно веяло Едвигой
Францевной - даже имена перекликались; слова "окончила консерваторию"
тоже звучали не по-нашенски.
Луиза Карловна, как и все, начала с привычных (но не приевшихся) вос-
торгов насчет моих дарований, однако очень скоро ремесло поставила под-
ножием искусству. Причем, укладывая этот фундамент, запрещалось подни-
мать голову, воображая будущий храм и уклоняясь, таким образом, от теку-
щих обязанностей.
Все мои попытки хоть чем-нибудь дотянуться до настоящей музыки Луиза
Карловна воспринимала как претензии рядового скакнуть прямо в полковни-
ки. А когда я перестал скрывать, что отношусь без благоговения к ис-
кусству скрючивать пальцы, как ведьмины когти, приговаривая "и
раз-два-три", - мои мечты о полонессах начали представляться ей прямо
каким-то развратом, словно я в пятом классе пытался начать регулярную
половую жизнь.
Но я не сделался ремесленник, перстам придав послушную сухую бег-
лость, - они и так бегали будь здоров, перепрыгивая через соседей, что
было запрещено до нервных вскрикиваний. А я ведь еще норовил нажимать
подушечками, как на гармошке, хотя Луиза Карловна, едва сдерживая свое
немецкое "пфуй!", не велела даже прикасаться к этому вульгарному инстру-
менту. Но я только на нем и отводил душу - часа по два после каждого за-
нятия. Сама-то она!... Как ни крючила по-ведьмински пальцы с торчащими
костлявыми косточками - постылые этюды и гаммы съедобней не становились.
До-ре-ми-фа-соль-ля-си, хлеба нет - этюд соси...
В школе тоже тлела какая-то специально школьная музыкальная культура
(как изолированная культура бактерий): кроме уроков пения и смотров,
этих песен нельзя было услышать нигде и никогда.
Я уже намертво усвоил, что искусство должно принадлежать народу - или
уж, на худой конец, доставлять одинокие восторги. Однако народ мои заня-
тия презирал: почвенник Катков, когда я от самой клевой игры плелся дол-
бить клавиши, всегда с недоумением сплевывал: фашистке платить - что
значит, деньги хоть ж... ешь. Богатство у нас в Эдеме было позором из
позоров. Правда, шахтеры замолачивали побольше моих папы-мамы вместе
взятых, но если пропиваешь, это можно.
А ведь Катков-то, хранитель заветов, впоследствии, когда появились
новые деньги, первый совершил отступничество - сказал как ни в чем не
бывало: сорок копеек - в то время как речь шла о четырех рублях! Это
всех покоробило, я почувствовал. И поныне, когда говорят "Петербург"
вместо "Ленинград", мне это кажется маскарадом, хотя в качестве еврея к
Ленину я питаю отнюдь не больше любви, чем к Петру, который, хоть и тоже
был чудовищем, но, по крайней мере, не еврейским.
Я наотрез возненавидел бы пианино гораздо раньше, если бы Луиза Кар-
ловна не совершила одной педагогической ошибки: еще не предвидя всей
глубины моей развращенности, она сыграла несколько фраз из полонесса
Огинского, оборвав на самом лакомом месте - всему, мол, свое время. Алч-
ность охотника (а может, и непомерные ожидания) притупили мою чувстви-
тельность и память. Гусиная кожа дотронулась лишь до самых нежных моих
эрогенных зон, и запомнил я лишь самый общий абрис проглянувшего Бога.
Однако теперь сквозь хрип репродуктора и завывания вьюги я безошибочно
распознавал полонесс и кидался на него, как кот на мышь, выхватывая из
раструба звукомясорубки то один, то другой почти незадетый кусочек прек-
расного принца Полонесса. Недостающие члены я заменял протезами, шлифуя
и подкрашивая их до, как мне казалось, почти полной неотличимости. Хотя,
конечно, этот киборг был только слабым, искаженным эхом тех по-настояще-
му божественных мелодий, которые вскипали во мне, но никак не могли хлы-
нуть через край.
Тем не менее, общаясь с Богом, я играл все более и более жалкую роль
среди людей. Слава гармониста от меня уплыла, а Луиза Карловна, уже не
сдерживаясь, вскрикивала, когда у меня проскакивали ухватки гармониста.
Я тоже тайно ненавидел ее, только вскрикивать не решался. Но расстаться
с гармошкой - где ж мне тогда и душу отвести?
И тут вошла мама. Приятным светским тоном спросила, как идут мои де-
ла, - и вдруг Луиза Карловна с жалкой (приятной) улыбкой начала меня
расхваливать. Правда, о моей приверженности к гармошке все же не смогла
умолчать, но чуть ли не с умильностью. И я съежился до почти полного ис-
чезновения. Испепеляемый стыдом, я не сумел не вспомнить, что мы ей пла-
тим (хотя сам этот мерзостный акт всегда был скрываем от моих глаз). И
когда Луиза Карловна в вымученно-шутливой манере попросила одолжить ей
слой гриба-медузы, источавшего полезную для печени кислотность в трех-
литровую банку со сладкой водой, я развил бешеную активность и уже через
полчаса на крыльях искупления летел к Луизе Карловне над каменистой соп-
кой, держа на отлете бидончик с плещущимся там отслоившимся медузным
отпрыском.
В палисадничке Луизы Карловны вольный ветер надувал сдвоенные розовые
баллоны-панталоны. Я молниеносно отвел глаза, но они - нет органа бесс-
тыднее! - успели засечь, что самое высветленное местечко снова оказалось
именно там. Загаженная память немедленно извергла эдемский анекдот. Учи-
тельница: "Иванов, ты почему три дня не был в школе?!" - "В первый день
мамка трусы стирала", - угрюмо бубнит Иванов. "А во второй?!" - "Во вто-
рой шел мимо вашего дома, а у вас тоже трусы висели, я думал, вы тоже не
придете." - "Ну, а в третий, в третий?!" - "Корову к бугаю водил." -
"Что, отец не мог, что ли?!" - "Отец-то мог, да бугай лучше".
Домик Луизы Карловны был не хуже нашего, но ей там принадлежали
только сенцы. Или, если хотите, кухня - плита с копчеными кастрюльками,
кадушка со скользящим по воде невесомым ковшиком - все как полагается.
Однако можете назвать этот объем шести пианин и спальней - кровать тоже
присутствовала (за ней скромно пряталась сложенная раскладушка), а на
кровати спал (даже во сне с пьяной рожей) сын Луизы Карловны, сумевший
обрусеть до полной неотличимости от коренного эдемчанина, еще и приблат-
ненного (недавно на танцах его слегка порезали финариком). Говорили, что
он ее и поколачивает, когда Луиза Карловна пытается увести его с пути
мужества и славы. ("Такой высокий, красивый парень", - жалобно описывала
она своего арийца не помню кому.)
До отказа улыбающиеся, мы с Луизой Карловной, словно не видя кричаще-
го со всех сторон безобразия, угнездили отпрыска медузы на новое место-
жительство. Под ногами перекатывалась по-бараньи завитая, круглая, как
сосиска, собачонка, едва проглядывающая сквозь блатную челку, - надо же
догадаться держать собаку в доме! Это болонка, ответила моим несложным
мыслям Луиза Карловна (где и достала-то!). Он очень ласковый, с горькой
нежностью пояснила она. Стало быть, это был болон. Словно в подтвержде-
ние, болон вскарабкался по ее ноге на задние лапы и принялся непристойно
тереться, работая тазом самым недвусмысленным образом.
Ну, перестань, тем же светским тоном, что и ко мне, обратилась к нему
Луиза Карловна, шутливо грозя пальцем и пытаясь незаметно отпихнуть его
ногой, - но болон лишь входил в раж. В том месте, которым он втирался в