Они садились на город, как на стул, и бегали из страны в страну, будто
из комнаты в комнату. Святослав так даже и погиб оттого, что печенеги
заступили пороги. Окаянный Святополк "бежал и скрылся в Польше", его
брат бежал в Венгрию (и все бегом, все бегом!), но убийцы догнали его
(на пороге?). Тот же Святополк пробежал всю Польшу и погиб "где-то в
пустыне" между польской и чешской землей.
Что ж, отчего бы и там не найтись еще одной песчаной пустыне, раз це-
лая сахарная Сахара имеется в фыркающей Африке, чей изглоданный череп я
всерьез и подолгу разглядывал на папиной настенной карте. В Африке были
особенно приятные границы - прямые с уголками - и какой-то, в зеленую
полосочку, очень завлекательный Англо-Египетский Судан. Но, конечно, са-
мым прекрасным на обоих полушариях был добрый красный зверь с тяжелым
бесформенным низом и некрасивой, но умной мордой - Камчаткой, через всю
тушу которого размахнулась гордая надпись: Сэ! Сэ! Сэ! Рэ!
А однажды под картой на беленой стене открылся еще один черный мате-
рик, немедленно начавший распадаться на разбегающиеся черные пятнышки
(парад суверенитетов?). "Клопы, клопы!" - тоже разбежались взрослые,
выкрикивая краткое заклинание: "Дуст, дуст!" И верно, только так и можно
бороться с национальной рознью.
Я был национально благонадежен на тысячу процентов, я, совершенно не
задумываясь, как великолепно отрегулированный автомат, немедленно стано-
вился на сторону наших. Клич "Наших бьют!" заменял для меня и расследо-
вание и приговор (видите же, видите, я не был, не был евреем!). Игорь,
дважды грабивший каких-то уже тогда древних древлян, был наш, а древля-
не, подло убившие нашего князя за повторный грабеж, были не наши, поэто-
му их и следовало закапывать вместе с ладьей, сжигать в бане, а им так и
полагалось тупо идти на все новую и новую гибель, как немцам в кино. Из
всех разделений для нас важнейшим являлось в ту пору разделение "на-
ши"-"немцы". Разделение "наши"-"американцы" пришло поздней.
У чужаков сами имена были какие-то дурацкие: печеные печенеги, сбрен-
дившие, бередившие раны берендеи, куда-то вторкнутые торки, оттесненная
нашими начудившая чудь (а у современных врагов - так и кличек таких отв-
ратительных не выдумаешь: Гитлер, Черчилль!). Неприятные "хитрые греки"
начинали хлюздить, когда наш честный Святослав пошел на они, - скользкий
народец... Правда, у греков оказалась самая лучшая вера, но, прежде чем
ее перенять, следовало задать "коварным грекам" хорошую вздрючку, чтоб
они не задавались.
А потом - темный ужас: все летит в тар-тарары - татары! "Добрые вои-
ны", - оценил их старый воевода и ударил по ним - а что, если бы они бы-
ли еще и злые?.. Хотя какое там "добрые"... И лица у них были зверские,
глаза узкие, носы приплюснутые, - я просто изнемогал от вожделения, что-
бы они сейчас на нас напали - мы бы им вломили тыри: танками их, ястреб-
ками, ба-бах, др-др-др, - и пр. и пр. С Гришкой мы устраивали целые ор-
гии, разделывая татар при помощи самого современного оружия.
Иго... Иго-го-го-го... Конское издевательское ржанье несется над без-
защитной Русью.
Но зато потом...
Александр Невский!
Возвышение Москвы!!
Куликовская битва!!!
Сталинградская битва!!!!
И наконец - то, ради чего и варилась вся эта каша: нескончаемо счаст-
ливый день, в беспрерывно разрастающейся славе, могуществе, покое, изо-
билии. Нам, правда, грозили какие-то обожравшиеся американцы, но кто
принимал их всерьез: "Поджигатель бомбой машет и грозит отчизне нашей. С
нами он не справится - бомбою подавится!" Это было подлинное ощущение, а
никакая не пропаганда, как нам сегодня пытаются внушить евреи. Это было
неподдельное единство пятилетнего карапуза и облысевшего в инструктажах
агитатора-пропагандиста. Сталин, конечно, не дал (да и не мог дать, при-
бавим по-ленински) ни колбасы, ни квартир, но он дал нечто несравненно
более важное (единственно важное) - единство. Он был истинным народным
вождем, ибо воплотил главнейшую мечту всякого народа, мечту, которая
только и делает его народом, нерастворимым в окружающей среде, - мечту о
единстве, о жизни без чужаков. Поэтому нарушение этого единства было,
бесспорно, единственным серьезным преступлением. А потому еврей был не-
измеримо более опасен, чем скромный убийца, ни на что серьезное не поку-
шавшийся.
И увольте меня, пожалуйста, от ваших грязных предположений, что пре-
данья старины глубокой могли волновать только каких-нибудь еврейчиков,
вроде меня. Это ложь, я собственными ушами слышал, как Генка Бутенко, в
будущем знаменитый гориллоподобный хулиган, мучительно припоминал по
букве, что за законную книгу дал ему почитать Яков Абрамович (без евреев
все-таки не обошлось - папа раздал для безвозвратного прочтения половину
своей библиотеки, которую он, однако, продолжал неустанно докупать для
дальнейшего развращения масс, подпирая самодельными полками проседающий
потолок нашей хибары), - и выдавил: "Б-л-и-н-ы". То есть былины. Их я
тоже воспринимал так же лично, как сплетни, ничуть не удивляясь, что дя-
дя Святослава, что ли, - Добрыня - в былинах появлялся уже с отчеством
Никитич, а отчество взрослого почему-то Алеши, а не Алексея, оказывалось
Попович. В Эдеме ничему не удивляются: что есть, тому и следует быть.
Как видите, с трепетностью преклонения перед общенациональными святы-
нями у меня был полный ажур. Чувство личной, кровной связи с родимой
землей через цепочку знакомцев тоже синтезировалось очень бурно. Помню,
папа с мамой ведут меня за воздетые к небу руки из клуба, где только что
затонул крейсер "Варяг", и я реву так отчаянно, что знакомые тревожно
спрашивают через улицу: "Что случилось?" - "Варяг" утонул," - отвечают
папа с мамой.
Речка Мышкова, на которой советские войска остановили группу Гота,
рвущуюся на прорыв Сталинградского кольца, навеки соединилась для меня с
тем пологим каменистым бугром, через который мы с папой шли на базар, и
папа, временами даже пуская петуха от волнения, рассказывал, рассказывал
о подвиге, решившем судьбу человечества, подвиге, чье величие было наве-
ки закреплено сходящимися где-то в вышине, как телебашня, коленастыми
ногами надменного верблюда, не желавшего дать себе труд смахнуть с под-
бородка нажеванную зеленую пену. Потом, мой личный дядя Гриша Ковальчук
пал смертью храбрых собственной персоной, еще один дядя Сергей имел це-
лую глазунью медалей и совсем недавно умер от ран. "От Сережи!" -
всплеснула руками бабушка на телеграмму - он ей как раз снился в ту
ночь, до самой смерти рассказывала она, - а дедушка Ковальчук злобно
швырнул ее на стол: "Скончался!" Я не знал, что такое "скончался" - я
знал только "умер".
- Родненький мой сыночек, - заголосила бабушка (перепуганный, я не
мог понять, откуда у бабушки мог взяться сыночек), а дедушка бешено ша-
гал взад-вперед (четыре шага туда, четыре обратно) и матерился: "Что ж
она, сука, что ж она, паскуда!.." - с большим трудом я догадался, что
речь идет о дядигришиной жене, милой тете Маше, которая почему-то не
вызвала их заранее. Это было по-ковальчуковски - встретить смерть
бранью. Со своими. Я не шучу: переключение из ледяной, неуязвимой веч-
ности на отношения с теплыми и уязвимыми ближними - единственный источ-
ник мужества.
Из папиного неведомо где колыхающегося смутного роя я тоже сжился с
одним невиданным мною двоюродным братом Зямой, павшим, вернее, медленно
погрузившимся в ил где-то под Днестром. И когда пацаны, перекрикивая
друг друга, в очередной раз начинали хлестаться: "А мой дядь Женя взял
немцев за шкирятник и как треснет лбами!", "А мой дядь Павлик - фрицы по
нему лупасят, а он так вот от пуль отклоняется" (изображался некий сла-
дострастный танец живота), - однажды решился вступить и я: "А мой дядь
Зяма..."
Там никто никого не слушал, но меня услышали. Покатиться со смеху -
ни раньше, ни позже я не наблюдал такой полной буквализации этой метафо-
ры: всех словно вихрем швырнуло на землю. Когда кому-нибудь наконец уда-
валось привстать, кто-нибудь другой наконец ухитрялся выговорить: "Зя-
ма..." - и все начиналось сызнова.
Вот тогда-то я все понял до конца. И навеки (если бы!) освободился от
висевших на мне чугунными гроздьями Мойш и Зям, сделал их несуществовав-
шими, насколько возможно не слышать, не помнить, не знать того, что зна-
ешь.
Папа расстроенно моргал (за уменьшительными стеклами моргающий глаз
был совсем детский), но я был непреклонен: речь шла о вещи, более вели-
кой, чем жизнь, - о единении, - и он смирился, как смирялся со всеми
странностями ближних, коих никогда не мог понять: они, вероятно, каза-
лись ему чем-то вроде болезней. И с Зямой было покончено во второй и
последний раз. Я проколол все надутые папой поплавки и к Зяминым ногам в
размотавшихся, колеблемых днестровской водой обмотках надежно прикрутил
проволокой по ржавой двухпудовке. Теперь у облупленной ночной посудины
оставалось куда больше шансов всплыть из Леты, чем у подводного еврейс-
кого героя, а уж о том, чтобы сравняться с дядь Женями и дядь Павликами
Зяме нечего было и помышлять.
Конечно, он тоже пал на дно смертью храбрых и всю жизнь только и го-
товился встретить эту смерть во всеоружии (обтирался холодной водой,
привыкая к будущим подледным зимовкам, спал на полу под каким-то суво-
ровским лапсердаком; будучи, как у них водится, первым учеником, пролез
в чемпионы Украины среди юношей по стрельбе из мелкашки), но - ему ничто
не могло помочь, ибо если бы я позволил ему хоть раз всплыть на поверх-
ность - на дно пришлось бы отправляться мне: мертвый хватал живого.
Папа до самой смерти хранил Зямину фотографию в самых ближайших бума-
гах, но я лишь недавно решился наконец взглянуть в лицо своей жертвы -
мечтательный, интеллигентный в понимании 30-х годов еврейчик, похожий на
знаменитого теорфизика Мотю Бронштейна, безвременно расстрелянного по
формально ложному, а по сути справедливому навету: за чуждость. Зяма,
видно, тоже очень хотел оторваться от местечкового корня портных и рав-
винов, слиться с шагающими в ногу, если, еврейчик и вундеркинд, такое
над собой выделывал! - но ничего не помогло: я бестрепетной рукой приг-
воздил его ко дну, и уже никто никогда ни на мгновение не извлечет на
свет ни петлички, ни лычки с гимнастерки его... (А не шинкарствуй, не
банкирствуй, не занимайся революцией и контрреволюцией, - словом, никак
не выделяйся из толпы, в которой фагоциты никогда не позволят тебе раст-
вориться.)
Так я навеки (если бы!) покончил с отравленным еврейским последом,
оборвал пресловутую связь времен, над которой (и правильно!) так трясут-
ся литераторы-фагоциты. Они не верят ассимилированным чужакам, и совер-
шенно правильно: нельзя доверять тем, кого ты оскорбил... Так что я со-
вершенно зря по самый пуп отхватил и втоптал в помойку одну из двух сво-
их пуповин. Государству, заметьте, при этом ни единым сребренником не
пришлось тратиться - я все сделал добровольно, поставленный перед выбо-
ром: ты наш или не наш?
Никакому особенному угнетению в нашем городе национальные меньшинства
- и большинства тоже - не подвергались: дослуживайся до чего сумеешь,
зарабатывай сколько ухитришься, строй из чего достанешь, - ты должен
только стесняться. Ну, скажем, стоит компания, болтают, пересмеиваются,
все равны как братья - и вдруг у кого-то срывается слово "казах" (слово
"еврей" не могло сорваться случайно - оно было слишком тяжким оскорбле-
нием) - и все бросают молниеносный взгляд на какого-нибудь Айдарбека. А
тот на миг потупливается и краснеет.
Защитники русского народа сами не знают, в чем настоящая народная си-
ла. Они надрываются, подсчитывая, сколько пархатых и косорылых занимают