ведь начал рисовать... дитя! На том свете таким плохо бывает. Тенью картину
не нарисуешь.
- Не пужай уж, - охали бабки. - Ишь в одеяло закутался, а на улице жара.
Мать вить у него, горемычного, одна остается. И папаша спился - на Дальнем
Востоке. А Максим и чичас жить как хочет. Да и тень живет и очень бывает
охоча до жизни...
Оох... И правду свою имеет, тень-то...
Максим очень похудел, посерел за это время.
По контрасту его приятель, Валя Муромцев, который писал рассказы о
покойниках и гробах, был полненький, в некотором смысле жизнерадостный,
обладал завидным здоровьем и мог выпить за один присест поллитра водки. Но и
Максим, когда пришла ему года два назад слава, по-своему, расцветал, и даже
дворники признавали его за "поэта".
Как почти все в неконформистском мире он был верующий - но в его случае
эта вера была неглубока, он не был ею пронизан до конца, ему не хватало
практического духовного опыта, и он не превратил эту веру в постоянное
бытие. Поэтому, когда его настиг страшный удар, она рассыпалась, как
карточный домик, и он не смог найти в ней убежища. Он просто как бы забыл о
ней; все вытеснил только один бесконечный вопль: "Не хочу!" На него стало
страшно смотреть: лицо его побелело, губы и руки часто дрожали, глаза не
могли ни на чем остановиться и словно перестали видеть. Он постоянно плакал.
Среди ночи, еще в больнице, он часто поднимался с постели, закрывал лицо
рукой и бормотал: "Что же делать... что делать... что делать", - с такой
тоской, что сосед его по койке просыпался во тьме, и кричал внутри себя,
закрывшись с головой одеялом.
Он умолял врачей о спасении, протягивая к ним свои бледные, трясущиеся
руки. Они не выдерживали тоже, плакали, особенно одна молоденькая
женщина-врач, но были бессильны. На какие-то мгновения он иногда
успокаивался, но потом, вдруг, во время игры в шашки или в домино, страшная
внутренняя судорога, шедшая из души, искажала его лицо; он с криком бросал
все, отходил в сторону и стонал: "Что делать? ...что делать?" При этом он
даже не отдавал себе отчета в том, что происходит; все казалось ему
кошмарным сном, вдруг ставшим явью; мысли его путались, иногда возникала
слабая идея о душе после смерти, но она была тусклой и неопределенной и тут
же гасилась бесконечным ужасом, который он не в силах был даже выразить
перед собой...
Это была тотальная катастрофа, равносильная концу мира: гасло все небо,
звезды, очи русских женщин, песни, стихи, краски, гасло его собственное тело
и само его представление о себе. По крайней мере так он чувствовал, и этот
невыразимый ужас был бесконечен, и что самое главное, не было никакого
выхода, ничего нельзя было изменить, и это придавало жизни чудовищный и
нечеловеческий трагизм, ибо во всех других случаях всегда можно было что-то
предпринять... Даже в тюрьме, в лагере был срок, который могли сократить, и
оставалось по крайней мере самобытие, мысль, тело, воздух и небо. Здесь же
как будто бы ничего не оставалось: только один смердящий труп. И эта
необычность, невозможность, так резко отличающие смерть от всего другого,
какая-то высшая, холодная, непостижимая ее внечеловечность раздавила
Максима.
Мысль о том, что в действительности смерть - не конец, а совсем напротив,
начало нового бытия, была почти полностью уничтожена этой его личной
катастрофой:
именно потому, что раньше эта мысль в нем была только теоретической, или
эмоциональной. К тому же атеистическое воспитание в детстве крепко держало в
своих когтях его подсознание.
Итак, с этой стороны никаких надежд тоже не было. И, конечно, при его
бешеном желании жить, до самой последней капли спермы, при его страсти к
славе, к солнцу, при страхе потерять все, при его художественной
впечатлительности, утонченности, нервности и обычном артистическом
индивидуализме, он не выдержал бы долго: сошел бы с ума еще до того, как
умер. Чуть-чуть спасла его нелепейшая надежда на чудо, что-де были когда-то
несколько случаев нежданного самоизлечения. Может быть, он и не сошел бы с
ума, но, вероятно, непрерывно, до самого последнего часа (а говорили, что он
мог бы протянуть еще полгода) выл бы, неподвижно глядя в одну точку, никуда
не двигаясь. И возможно, это было бы лучше сумасшествия. Но так как была
надежда на "чудо", он мог порой выходить в "мир":
что-то пришептывать, дрожать, плакать, бормотать. Раза два он даже пел.
В общем, в таком состоянии он попал из больницы домой, в свою комнату в
Гнездниковском переулке. Был он совершенно беспомощен, и из-за истерики и
надрыва забыл даже как заботиться о себе. Отец его уже давно проводил время
в глубоком запое, вне Москвы, а старушка-мать сама была еле жива от горя. Но
она, конечно, приползала помогать ему...
В глубине души Максим все-таки осознавал, что в этот окончательный ужас
его ввергла мысль, что смерть - абсолютный конец. Это была последняя точка,
которая выводила его из себя и от которой можно было действительно
помешаться. Пройдут миллионы лет - и тебя не будет, никогда больше, одна
черная яма. Навсегда. Если бы не эта мысль, то не было бы у него этого
жуткого, нечеловеческого воя среди ночи. Когда изнутри что-то
приближалось... Да, конечно, в любом случае было бы отчаяние, слезы, страх
за уходящую жизнь, но при отсутствии этой мысли не было бы последней точки,
последнего ужаса, сводящего с ума: конец всему.
Итак, он был отрезан от реальности духовного надсмертного мира - а одной
"веры" как утешения было недостаточно: она тотчас улетучивалась, когда
наступал ужас. И ему никто не мог помочь: ни мать, ни друг, ни государство,
ни наука. Весь наш век, путы, проникшие в подсознание с детства - разрушили
все прежние основания, хотя бы для так называемой "наивной" веры, которая
исходила из источников уже потерянных, и которая была бы теперь для него как
дар свыше. И поэтому, чтобы победить этот мир, ему нужно было пройти иной,
огромный духовный путь, изменить сознание, вступить в контакт с высшей
реальностью, познать и понять (в глубинном смысле этих слов) слишком многое.
Но как и большинство современных людей, он был близок к черте, за которой
начинается тотальная обреченность.
...Кате Корниловой выпало на долю одной из первых в Москве услышать
страшную весть о Максиме и принять ее на себя. Она любила его живопись, и
где-то он ей нравился сам - у них были добрые дружеские отношения, которые,
однако, легко могли перерасти во что-то еще более нежное...
Утром после бурного и сумасшедшего вечера, она встала бодрая, веселая и с
легкой головной болью. Катя жила в отдельной квартире вместе с шестилетней
дочерью.
Девочки как раз не было дома - ее забрала к себе бабушка. С мужем Катя
развелась
- но он помогал ей.
Не успела она выпить заветного пивка из холодильника, чтобы опохмелиться,
как посыпались телефонные звонки: от поклонников, от друзей, из "кругов".
После этого она выяснила для себя более четко, где она была и кто провожал
ее домой.
В 11 часов утра к ней должен был заехать по небольшому делу ее знакомый,
довольно необычный человек из круга каких-то скрытых искателей мудрости
(восточного плана).
Человек этот, лет 30, по имени Юрий Валуев, пришел вовремя, не опоздал, и
даже принес с собой пива. Она приготовила утомленному искателю истины
яичницу с колбасой... Они уютно и спокойно обговорили все и медленно вышли
на улицу - это был новый район Москвы: свежесть, зелень, снующие люди,
голоса.
Говорили они о ч°м-то далеком, и пьяные не обижались на них. Неожиданно
Катя спросила:
- У тебя не бывает такого состояния: внезапно вспыхивает "Я", это
необыкновенно... не чувство личности, а то, что стоит за... Просто чистое!
Я! Я есть Я! Но мое Я!
Он бросил взгляд на нее.
- Я думаю, что такая тайна, - быстро сказала она и посмотрела на него,
как будто дальше нельзя было говорить.
Он странно молчал.
- О, Юра, какое это торжество, ошеломление... Один раз у меня это было
вечером на улице... Я не могла идти... Что-то во мне возникло: как солнце, и
я мысленно кричала: Я... Я... Я!.. Я есть! Мне странен был даже звук
собственных шагов... И я могла сойти с ума, от того, что я - это я... То
Я... И я чувствую: это такая безмерная ценность, такая чудовищная, ни с чем
не сопоставимая ценность, которую мы даже не в состоянии осознать в обычном
состоянии... Это трудно передать в словах... Я начала шататься от счастья...
нет, больше, чем от счастья. Счастье - это смешно по сравнению с этим. От
того, что Я, есть, что Я есть Я!
Она выговорила все это и опять взглянула на него, и, увидев на его лице
какое-то молниеносное внутреннее подтверждение, сразу замолчала. Только одно
слово сорвалось с его губ, как трепет, идущий из бездны, и она еле-еле
расслышала его:
и было это слово "бессмертие". Одно только слово, слаще которого нет
ничего ни на небе, ни на земле.
И больше они не говорили об этом, точно заключив молчаливый союз.
В центре Москвы она покинула Юрия, направляясь к своим дальним знакомым -
по делу, и касалось оно организации выставки художников-неконформистов. Катя
попадала в разные компании, то в кафе, то на квартиры. Гул голосов так и
стоял в ее ушах, и она совсем забылась в этом крике и в хлопотах. Наконец
она очутилась в мастерской двух ее знакомых художников. И тут она услышала
эту страшную весть:
о Максиме.
Художники, приятели Радова, проявили явную растерянность. Они узнали о
Максиме прямо от его родственников и сомневаться было нельзя.
Убитой Кате вдруг показалось, что молодые люди почему-то струсили.
- Неужели вы не пойдете его навестить? - спросила она.
Они сидели за круглым столом.
- Конечно, пойдем, - ответил один из художников. - Но я просто не знаю,
что говорить. Если он при смерти, и знает об этом, что сказать? Что делать?
...Он же мой друг... А я не смогу ничего... Буду что-то бормотать, глупо
улыбаться, мне будет стыдно смотреть ему в глаза...
- Этого я не вынесу. Я тут же сбегу. Лучше вообще не ходить, - перебил
другой художник.
- Ну и трусы же вы, - удивилась Катя.
Ее охватила щемящая жалость к Максиму, даже капли пота выступили на лбу.
Парадокс ситуации и ужас перед ней ошеломлял и мучил одновременно. И
странно:
Максим вдруг стал в ее глазах роднее и значительней. Все ее внутреннее
внимание сосредоточилось на нем. "Сможет ли он это выдержать? - подумала
она. - И что было бы со мной, если бы я была на его месте?" Стало жутко. И в
то же время появилась упорная мысль: надо что-то делать. Резко поднявшись
из-за стола, не прощаясь, она вышла на улицу. И вот в этом-то состоянии она
оказалась у Олега, когда он с Берковым принимал книжников...
Олег и Берков знали Максима гораздо меньше, чем Катя. И она не ждала от
них чересчур личной реакции. Так и произошло. Книжники, которые знали Радова
поближе, среагировали однако еще хуже - во всяком случае так почувствовала
Катя.
Может быть, ей просто нужно было сейчас нечто большее, чем человеческая
реакция, тем более человеческое в такие моменты бывает иногда и подленьким:
слава Богу, что не я.
Она вопросительно посмотрела на Олега, и сказала:
- Я боюсь, сейчас некоторые разбегутся от него.
- Ничего себе! - был ответ.
- Надо ему помочь. Я пойду к нему завтра. Одна.
- Я довольно плохо с ним знаком, - проговорил Олег. - Но если я буду
нужен, зови. Единственное, что я сейчас могу сделать, это поговорить с одним
медицинским светилом, как ни странно, моим поклонником - он даже помогал мне
с работой в смысле переводов.
На следующий день Катя ехала к Максиму со смешанными чувствами: страха,