водой, и он замер.
На шум, крик, звон - явилась вернувшаяся домой соседка и, увидев сцену,
закачалась от жуткого полоумного хохота. И потом ушла к себе, хлопнув
дверью.
Как на зло, раздались звонки в дверь, и появилась мать Максима. На полу
лежали остатки разбитой посуды, стол был опрокинут. Мать чуть было не упала
в обморок, но потом ей вдруг на минуту почудилось, что Максим
выздоравливает. Ничего не понимая, она схватилась за сердце и тяжело села на
диван рядом с сыном, обняв его. Максим же пытался прийти в себя. Руки его
дрожали, и щеки слегка раскраснелись; почему-то он напоминал полупокойника.
Вдруг он со стремительной яростью швырнул в Глеба что-то тяжелое, и если б
попал ему в голову - дело могло кончиться плохо. Но предмет просвистел мимо
головы Глеба и ударился об стенку.
- Убирайся вон! - крикнула ему Катя.
Глеб, ошеломленный, почувствовал: не то; во всем - и в лице и в фигуре
Максима, в сгорбившейся его матери - выражение непоправимого горя.
Внутренне оцепеневший, Глеб вышел из квартиры. Катя выскочила на
лестничную клетку и смогла только крикнуть ему вслед:
- Что ты наделал!
И потом сразу же вернулась в комнату и молча начала убирать стекло на
полу. Ей стало страшно взглянуть в лицо Максима. Через минуту преодолев
себя, она решилась - и прошептала:
- Максимушка, прости меня.
Она подняла голову и увидела, что Максима нет в комнате, он, очевидно,
вышел.
На диване сидела только мать; она вдруг проговорила сквозь слезы:
- Да что там, девушка... не знаю, как звать-то... Это он, значит, из-за
вас...
Да что там... Теперь все равно... Вы такая красивая, молодая...
И она зарыдала уже не сдерживаясь.
- Ты что, мама? - спросил Максим, входя.
- Да что... обидели нас... - спохватилась мать.
К Кате вернулся дар речи и соображения. Она приходила в себя. И, вдруг,
заметив, что в глазах Максима дрожат слезы обиды, сразу почувствовала
облегчение: это была жизнь, это была нормальная реакция; любое оскорбление
было для него сейчас лучше, чем этот бесконечный ужас перед смертью, который
она видела в его глазах и от которого у нее самой темнело в сознании. Любое
надругательство было для него сейчас как освобождение.
Катя подбежала к Максиму, обняла его и поцеловала.
- Я приду завтра, - сказала она. - И помни наш разговор.
...На улице уже смеркалось, когда Катя вышла из дома, где жил Максим.
И вдруг в толпе ей почудился Глеб. Да, это был он. Несчастный и
сжавшийся, он не то шел к ней, не то пошатывался из стороны в сторону. И,
наконец, оказался около нее.
- Что случилось? - со страхом спросил он.
И Катя рассказала ему все: и о болезни Максима, и о своем состоянии, и о
том, что он, пьяный, дрался с умирающим.
И тогда он застонал...
Это была поистине феерическая картина, от которой у нее перевернулось
сердце.
Только одно бесконечное несчастье исходило от Глеба.
- Я пойду повешусь... Я пойду повешусь, - говорил он ей, и вначале она
почти не воспринимала эти слова, настолько они показались ей призрачными,
хотя и напоенными страданием. Слова отделялись от него и повисали в воздухе
- страшные, но бесплотные. Но вдруг она ощутила его присутствие, это был
крик, рвущийся из мрака:
- Я люблю тебя... Убей меня... Дай мне умереть... Я люблю тебя!!!
Она не смогла этого стерпеть: стала обнимать, гладить по лицу дрожащими
руками.
У нее почти вырвалось, что она любит его и не любит одновременно. И она
заплакала от невозможности всего этого.
А он говорил, пошатываясь, точно улетая:
- Я хочу пропасть... Совсем пропасть... В метро. В черном тоннеле, ...
Чтобы меня раздавил поезд... И я успею там нарисовать свой последний
рисунок. О тебе... Я пойду в метро... - и он дернулся.
Она не пускала, удерживала его, похолодев от ужаса при мысли о том, что
он и взаправду может что-то сделать с собой в метро - там, где эти
грохочущие, беспощадные поезда, выскакивающие из тьмы. Даже ее иногда
подсознательно тянуло броситься с платформы в пропасть.
"Его нельзя оставлять одного", - все время думала она.
А что было делать? Везти его к себе? И вдруг ее осенило: рядом живет
Анатолий Демин, тут его мастерская, и он один из немногих, кто предан Глебу
по-настоящему, на него всегда можно положиться.
С невероятными усилиями она повела, скорее даже потащила Глеба по
направлению к мастерской.
Истерический страх перед тем, что с Глебом может что-нибудь случиться,
помогал ей двигаться.
Она опять слышала его слова... но все реже и реже... о том, что у него
никого нет... И будет луна... Одна большая желтая луна на необъятном небе...
А земли не будет... И с этим он сравнивал свою любовь.
А потом она уже ощущала только его самого, не слыша слов: живого и
странного. Он весь стал болью, даже физически от него исходила боль. И она
подумала: с этим надо как-то кончать, в ту или иную сторону. Она не ожидала
такой нечеловеческой боли. Она считала, что ему достаточно быть с ней в
качестве поклонника, он сам это говорил раньше...
Художник Демин радушно принял из рук Кати своего учителя.
- Будет все в порядке, Кать, - уверенно кивнул он головой. - Не
беспокойся. Где это он опять так надрался?!
- Наверное, когда ждал меня, - ответила она.
Через час Катя была уже дома, в своей кровати, и к ней под одеяло
приползла шестилетняя дочка, возвращенная от бабушки, и обняла ее.
В последние минуты перед погружением в сон, вся эта история с Глебом
вдруг исчезла из ума Кати, и в душе опять возник Максим и его отчаяние.
"Нет, нет, ему нужен священник... Только надо найти настоящего, все
понимающего священника... Что с ним... В какое время мы живем?! Почему мы
оставлены?!!...
Ведь раньше не было так страшно умирать".
И наконец, "нет, нет, не просто желание жить, а скрытое присутствие
бессмертного начала в нас порождает эту идею вечного... инстинкт бессмертия.
Как всякий инстинкт, он отвечает чему-то реальному... О чем я думаю?!...
Господи, ведь впереди и мрак и свет!" Среди ночи она несколько раз
просыпалась, что-то бормоча и вся в поту. Один раз ее разбудила дочка.
"Мама, - сказала она, - мне не спится... Я это я... я это я..." Катя крепко
поцеловала ее...
И потом опять заснула. И вдруг из глубокого мрака в ее душе вышла книга,
и она увидела ее в своем сне. То был роман, и светились золотые буквы
заглавия. И чей-то голос свыше, но из той же тьмы произнес: "Перед тобой -
последняя великая книга человеческого рода. Она будет написана перед концом
мира".
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
- Патология - это вид современного романтизма, - любил говорить Ларион
Смолин. И сам он был великолепен: лет около сорока, уже с лысиной, в очках,
худой, тонкий, даже изгибающийся, он поражал прежде всего своим лицом, если
в него вглядеться.
Лицо это было острое, выдавался подбородок и обширный
суперинтеллектуальный лоб; в глубине же прятались острые пронзительные
глазки, которые нередко светились непонятно-загадочным огнем. Блеск глаз был
холодным и в то же время романтическим, зато ум внутри был настолько
парадоксальным и неожиданным, что от этого-то ума у Смолина и происходили
все приключения.
Это был гений патологического общения. Он превращал свои личные отношения
с людьми в огненную поэму самоуничтожения, в экзистенциальный роман, в вид
наркомании.
От его бесед, от его одиноких странных бесед, от одного их стиля и языка
люди пьянели и уходили от земли. И вместе с тем от этих встреч плакали,
бросались на Лариона с намерением задушить его, сами порывались вешаться.
Это было потому, что он своим своеобычным умом как скальпелем проникал в
самое подполье вашего сознания, в самые тайники человека, и беспощадно
обнажал их. И всегда показывал их вам с неожиданной, часто
болезненно-нелепой стороны, так, что страдало ваше самолюбие, самоценность и
все устои. Вы рушились в собственных глазах. Ваш прежний, знакомый вам образ
распадался, как карточный домик, и вместо этого вы часто видели нечто
убогое, жалкое, больное и сумасшедшее. Это и было - по Смолину - ваше
скрытое, внутреннее истинное существо, которое Ларион раскрывал.
И он обладал удивительной способностью пародировать его перед вами,
изображая это ваше внутреннее истинное "я" в его интонациях, в его
патологии, комплексах, бреде - и все это в сценках, в анекдотах, в ситуациях
каких-нибудь, которые он мастерски и очень остро описывал.
Было от чего бросаться на Лариона!
И вместе с тем все это было не только беспощадно, но и окутывалось
истерической романтикой, внутренней мистерией. Скрытый романтизм исходил от
непередаваемой конструкции его фраз, от их "логического алогизма", от
фонтана потайных мыслей, поэзии и полета внутрь. Мир становился невесомым; у
собеседников кружилась голова, особенно когда Ларион бывал в ударе. Поэтому,
кляня, к нему тянулись, как зачарованные, и некоторые даже любили его.
Но это была только часть его искусства. Затем начинался иной полет. Это
ваше реальное жалкое "я", открытое им, он считал порождением ваших скрытых
комплексов, результатом "искусственного безумия". Главное же состояло в том,
чтобы вывести вас теперь на широкую дорогу подлинного и здорового безумия.
Ведь первооснова мироощущения Лариона заключалась в том, что он считал всех
людей сумасшедшими. Именно всех. Они (люди) сумасшедшие по своей природе,
сумасшедшими рождаются и сумасшедшими умирают. Но в большинстве случаев они
просто не знают об этом, пряча свое безумие глубоко внутрь себя, и создают
свой ложный образ, носят маску - и на службе и в быту, и для друзей, и даже
для себя. Этот образ люди и называют своим нормальным "я", а на самом деле
он по ту сторону всякой нормальности и ненормальности: его просто нет, он -
иллюзия, маска, чтобы выжить. И миссия Лариона Смолина на земле состоит в
том, чтобы сорвать эту маску, вскрыть то самое истинное "я", которое
является сумасшедшим внутренним существом; ужаснуть или пугнуть им
"пациента" или друга - а потом вывестина вольную дорогу подлинного,
здорового и свободного безумия. Ибо ничего, кроме безумия, у человека нет и
быть не может: он обречен на сумасшествие. Но безумие безумию рознь, считал
Смолин. То безумие, открытое им в человеке в виде его "истинного "я" - было
искусственно в том смысле, что оно было болезненным отражением субъективных
страхов, комплексов и падений данного человека. Задача заключалась в том,
чтобы уничтожить это субъективное, гнилое и паразитическое безумие и обрести
космологическое, тотальное и полноценное сумасшествие.
И глаза Лариона блестели при этом.
От этих его идей неподготовленные люди плакали. Так он довел до слез
старушку соседку Олега, вкрадчиво объясняя ей целый час на кухне, какая она
безумная и почему она этого не признает.
"От вашего Лариона можно заболеть, - говорила Олегу его другая соседка,
Марья Петровна. - От него сумасшедшей можно сделаться" .
И она стучала от злости куколкой по кухонному столу.
Денька за два до описанных событий у Максима Радина Ларион сидел в кафе
на Самотечной вместе с одним интеллектуалом из Союза архитекторов, который
очень интересовался современной неконформистской культурой. Смолин любил
пооткровенничать за чашечкой кофе и рюмкой коньяка. Интеллектуал
расспрашивал его об Олеге Сабурове, Валентине Муромцеве, Глебе Луканове и о
некоторых других известных в подпольных кругах писателях, поэтах и
художниках.
Прежде чем отвечать, Ларион закурил и бросил остро-проникновенный