И раздался последний звонок в дверь квартиры Омаровых.
- Наверное, Олег! - тревожно-радостно воскликнула Алла Николаевна и пошла
открывать.
То был Олег, и, как всегда, не один: впереди выступала Тоня Ларионова, а
за Олегом: Саша Трепетов и чуть смущенный Леха Закаулов. Леха был на этот
раз вполне трезв и приличен: он принял всего полстакана водки, для души, а
такая доза никем не считалась серьезной, даже Аллой Николаевной.
Гостеприимным жестом она пригласила всех внутрь, бросив однако
добродушно-любознательный взгляд на Сашу. "Какой-то вроде обычный", -
подумала она.
Стол был уже накрыт и буквально ломился от еды - чего тут только не было:
и редкая холодная рыба, и салаты, и бесчисленные закуски, консервы, колбасы,
сыры, и над всем этим царила икра: красная, горящая, как кровь, она была
разбросана в судках по всему столу. И рядом с нею стояли бутылки
возбуждающих напитков.
- Богато живете, - удивился Саша.
Омаров пригласил Катю первую к столу, и за ней, как за нежданной царицей,
потянулись остальные.
Скоро стало полегче и повеселей; истерический разговор о Лукерье забыли,
и все почему-то льнули друг к другу и слегка опьянели: от вина, от общения,
от предчувствия...
Из-за обилия гостей за столом общему разговору трудно было состояться, но
его струйки, журчащие по всем углам и сторонам, иногда соединялись в единый
и восторженный угол. Это был поток всего что угодно: веселья, грусти,
нежности, смеха, иронии и даже бредового сарказма. Но и "сарказм" выражался
таким образом, что становилось страшновато не от "сарказма", а от
обнаженности и искренности.
- С тобой хоть на казнь, Катька, - улыбалась Корниловой Вика Семенова, -
эх... и смерть будет слаще вместе и не страшней... Голубушка!
Но в то же время разговор принимал нередко и полусветский оборот, не все
здесь было до такой степени выворочено наизнанку и раскалено, как на вечерах
у Олега или у Вали Муромцева.
Известный художник-примитивист, поэт, державший салон у себя в Мытищах,
но другого характера, чем омаровский, сидел вместе со своей женой Галей
недалеко от хозяина дома и рассказывал ему о сибирских шаманах и мамонтах, в
свете своего личного опыта. Был он художник неизмеримо талантливей Омарова и
просидел при Сталине несколько лет за свое искусство.
Но Алла Николаевна любила иногда перевести разговор на житейские темы и,
вмешавшись, заметила, что недавно видели Глеба Луканова - опять пьяненького
и побирающегося по арбатским магазинам.
- Какой позор! - вскричала она. - Это ведь один из лучших русских
художников!
- Глеб давно мог бы стать богатым человеком, - улыбнулся примитивист. -
Если б не пил так!
- Нет, его пьянство ничего не меняет, - возразил Омаров. - Виной всему
его детская непрактичность. К тому же Глеб окружен целой сворой спекулянтов.
Они пользуются его отключенностью и покупают у него гениальную картину за
ящик водки и потом перепродают ее за бешенные деньги иностранным дипломатам.
А те вывозят за границу. Потому Глеб вечно беден, он даже не осознает, как
поднимаются цены на его картины... А в ближайшие год-два они подскочат
невероятно, поверьте мне, потому что все больше людей начинают понимать, что
это такое...
- Ох, дело не только в этом, - вздохнула Алла Николаевна. - Баба ему
нужна хорошая, вот что. Тогда все наладится, и картины не будут попадать к
спекулянтам. Добрая, разумная и простая баба, - и она добавила потише,
взглянув на Катю, сидевшую вдалеке. - Ему надо жениться, но, конечно, не на
подпольной царевне с интеллектом вместо короны, - и она усмехнулась, - тогда
он не пропадет...
- Но художнику нужно вдохновение, - удивилась Лора.
Аллу Николаевну передернуло даже.
- Пусть найдет другие источники. Знаете, свой ум дороже. Так и свихнуться
можно, на некоторых вдохновительницах.
А в стороне звенел серебристый голосок Верочки Тимофеевой: она была в
первый раз у Омаровых, и все казалось ей еще сердечней, чем у Олега.
Саша скромно сидел недалеко от Аллы Николаевны и спокойно уничтожал
небольшую порцию рыбы. О нем мало кто слышал из присутствующих, но те, кто
слышали, с тайным любопытством посматривали на него.
Одна дама, из ученого сословия, даже обратилась к нему с вопросом:
- Вы знаете, я хотела бы заниматься йогой... чтобы продлить свою жизнь,
для здоровья... Как вы думаете?
- Не советую заниматься йогой для здоровья, - любезно ответил Саша,
взглянув на нее. - Йога - это единение с Богом, а не физкультура.
- Ах, вот как! - ужаснулась дама. - Тогда не хочу. Я не хочу быть в
единстве с Богом. Я хочу быть при себе.
- Как желаете, - продолжал свои любезности Саша. - С удовольствием выпью
за ваше желание. - На Восток повсюду в мире большая мода сейчас, но, увы,
увы, способность его понять... увы... увы... очень страдает... мягко
говоря... как эта селедка... - и он воткнул вилку в кусочек селедки на
блюдце. - Итак, выпьем, за то, чтобы быть при себе, - и он поднял рюмку
чего-то крепкого и подмигнул даме. - Это хороший тост. Я и сам хочу быть при
"себе". Только вот что понимать под этим "себе", при котором надо быть. В
этом-то весь вопрос и все различие.
- Действительно! - опять ужаснулась дама и лихо выпила.
Снова раздался звон бокалов, легкий вскрик, прозвучали чьи-то стихи.
Неожиданный разговор о йоге прервался...
Ужин вдруг стал быстро подвигаться к концу. Все реже раздавались
восклицания, обрывались слова...
Наступало время чтения.
Задвигались стулья, исчезли тарелки, бутылки, некоторые графины... и
вскоре гостиная преобразилась: один ее угол был освобожден, и в этом углу за
маленьким старинным столиком под портретом царедворца давно прошедших времен
должен был читать автор.
Все остальные разбрелись по гостиной и расселись на креслах, синих
диванах, стульях, группами, поодиночке, в углах, и в центре. Верхний свет -
по обычной традиции "подпольного" чтения - был погашен, так что слушатели
оказались в полутьме: горела только настольная лампа на "авторском"
"антикварном" столике.
Постепенно шум стих, и все затаились, готовые принять в себя сладкий яд
искусства, "яд", который оживлял.
Первым начал читать Гена Семенов. Высокий, он не очень уютно выделялся за
маленьким столиком, но все неудобства были позабыты. Вика Семенова,
радостная и нервная, устроилась на полу рядом с Катей и не сводила горящих
глаз с мужа.
Рассказ Гены Семенова был довольно большой, как и все его вещи об
идиотах. В нем был поток бешеного издевательства над обычным, горизонтальным
интеллектуализмом, проведенный частично его же собственным острым умом. Ум,
как сабля, обращенная внутрь, отрицал самого себя. И это была апология
бесконечного покоя в душе.
Идиоты превращались в мудрецов, в хранителей жизни, которую они не знали,
в призраков, глядящих пустыми глазами на исчезающий мир. Ничто не могло
поколебать их блаженной тишины.
И это было сделано так, что самые матерые интеллектуалы в этой гостиной,
вздыхая, про себя соглашались, что какая-то правда во всем этом есть. Хотя
их немного раздражало, что такой рафинированный эстет и интеллектуал, как
Геннадий Семенов, глумится над умом. Впрочем, в рассказе была легкая ирония
по отношению ко всем: и интеллектуалам, и идиотам. Но она была настолько
скрытой и неуловимой, что мало кто чувствовал ее. А те, кто чувствовал,
улыбались про себя в полумраке гостиной. Для них автор не принимал ни ту, ни
иную сторону, а подобно древней птице, парил над землей.
Рассказ был прослушан в абсолютной тишине - к тому же он требовал
довольно большого напряжения, чтоб его правильно воспринять. А потом, когда
автор закончил, - раздался взрыв восклицаний, вопросов, взглядов... Взгляды
были особенно странными и близкими - они спрашивали: "Ну, а что потом? Что
будет? Ты знаешь, что будет?" Они точно уводили от рассказа куда-то дальше -
в почти последнюю сферу. Но знал ли сам автор, "что будет"? ... Его душа,
однако, словно соприкасалась с другими душами и уходила с ними - в эту почти
последнюю сферу.
- Поздравляю, Гена, поздравляю, - смущенно говорил подошедший к нему
Омаров.
И в гостиной вспыхнули мятущиеся разрозненные разговоры, и звездное небо
своим широким синим мраком уже смотрело им в окна.
Семенов заметил, что читать сегодня больше не будет: устал. Но споры и
уходящие вдаль разговоры долго не утихали; некоторые подходили к столу,
выпивали бокал вина и снова присоединялись к спорящим...
Но постепенно надвигалось время Муромцева; когда перерыв сам собой
истощился, Омаров негромко объявил:
- А теперь послушаем Валю.
Валя вошел в свой авторский угол, застенчиво улыбаясь. Долго вытряхивал
что-то из портфеля, пока, наконец, не достал грязную потрепанную школьную
тетрадку.
Расправив ее, он уселся за столик.
У Вали была одна слабость: любил сочинять свои рассказы на могилках; для
этого он выбирал уединенные кладбища, особенно, если недалеко от них ютились
отключенные пивнушки. Чтобы начать писать, он вставал обычно рано утром и,
прихватив портфельчик, отправлялся в такую пивнушку, где чуть ли не с
восходом солнца можно было попробовать пивка. Он любил пивные погрязней и
позаброшенней, и чтоб было мало народу. Тогда взяв две-три кружечки - не
больше, - он подсаживался к какому-нибудь наиболее химеричному существу и
погружался вместе с ним в некий провал бытия, который он называл
"разговором". Но Валя не прочь был также выпить пивка и один, чтоб подумать
о рассказе или просто посозерцать "пропащих" (которых он вовсе не считал
"пропащими" по большому счету). А потом он уединялся на какую-нибудь
облюбованную могилку (больше всего он обожал могилки юных девушек) и начинал
писать, приспособившись на скамеечке или под деревом...
Таким образом он и написал те два рассказа, которые собирался прочесть
сегодня.
И начал! Читал Муромцев блистательно, вдохновенно, и верные движения его
рук как-то соответствовали ритму и смыслу рассказа. Хотя произносил слова он
не тихо, но создавалось впечатление, что шептал. Первая история была про
покойника, но такого, который остался жить, будучи мертвым. Тело его - после
смерти - не сгнило, а напротив, сладостно оживилось и стало резвым, молодым,
и даже раздулось, как у поросеночка; потому покойника и признавали за
живого. Но душа его уже была не здесь, она ушла далеко, в самые темные и
глухие подвалы потустороннего мира. И хотя внешне душа могла чуть-чуть
проявляться и в этом мире, основная ее жизнь проходила в чудовищных
кошмарах, которые труп не мог выразить на человеческом языке. Его глазки
потускнели, стали как камень, так что ничему не соответствующий ужас и
страдания внутри были закрыты для постороннего взгляда. Окружающие принимали
его за веселого и разностороннего человека и замучили приглашениями на
вечеринки, танцы, свидания. Возможно, его поросячье тело - которое было в
таком контрасте с внутренним адом - приводило к таким заблуждениям
относительно его общей "веселости". Впрочем, тело иногда действительно жило
само по себе, даже норовило сорвать сексуальные наслаждения (" надо брать от
жизни все", - говорил ум тела). Труп кивал головой, порой хохотал, обнажая
пасть, пьянствовал, ходил к любовницам, но только иногда какая-нибудь
чересчур интуитивная девочка, заглянув в его глаза, чуть не падала в обморок
- прямо на пол, тут же.
Второй рассказ Муромцева назывался "Маменька". В нем говорилось о клопе и
девушке. Клоп, натурально, был не просто клоп, а реаркарнация заблудшей
души.
Эта душа прошла через вихрь перевоплощений в разных мирах****, постепенно