ник.
Перекрестилась Анна Тимофевна, ступила с тропы в сторону - чвакнул
под ногами мокрый дерн - спросила мужиков тихо:
- В приют алкогольный как пройти, добрые люди?
Тут мужик, что шел впереди, обернувшись, подставил под носилки колен-
ку, взмахнул рукой, чтоб показать:
- Вон сейчас - видишь стену...
Да подымая руку, задел парусину. Отвернулся край покрова, обнажил
вихрастую рыжую голову, лицо багровое в бледных веснушках, глаз, улыбав-
шийся вбок, на Анну Тимофевну.
И тут же хмельной ударил с недалекой звонницы трезвон - точно по ко-
леням хлеснули колокольные волны, - и, падая, вспомнила Анна Тимофевна с
детства запавшее: кто преставился в светлое воскресенье - отпустятся
грехи его. И подумала, что пора кормить Оленьку. И еще увидела вороньи
гнезда черные, словно горшки, рассаженные по осиновым карягам под самым
небом.
С того часа камнем лежало в груди сердце, камнем стало лицо, окамене-
ли желтые глаза, кровяные жилки в глазах - трещины сухой гальки. В ледя-
ной памяти стыла мужняя смерть, последняя с развеселейшим Романом встре-
ча, последний его взгляд - как улыбнулся одним глазом из-под маранной
парусины вбок на Анну Тимофевну. Потом закрыли ему глаз пятаком.
Шептались на отпеваньи кумушки:
- Слезинки не выжала...
На кладбище ущипнула свекровь:
- Повопи хоть для виду, бессердечная!
И солнечным полымем не растопить камня: холодна осталась Анна Тимо-
февна, холодна до ночи, первой ночи Романа Иаковлева на погосте.
Оторвавшись от звезд, ушла Анна Тимофевна в сладкие покойничьим духом
горницы.
Там ворочала, крутила узлы юркая, как мышь, старуха. Шамкала без пе-
редышки:
- Нынче все сутаж накладывают, да аграмантом украшают. Где взять ду-
ховной вдове аграмант? Пенсия - только-только кофею купить, а ходи в чем
хочешь. Ты, поди, думаешь, вот приехала свекровь, обобрала? А по закону
от сына все к матери переходит. Собирайся в губернию, я тебя устрою. А
борохло да шелохвостье зачем тебе, вдовой?
Когда улеглась - на узлах, узлами прикрывшись, сама узелком - подсела
Анна Тимофевна к Матвевне, ходившей любовно за Оленькой. Рассказала на
ухо:
- Слушай, Матвевна, за какой грех наказал меня бог, отнял мужа? Как
великой субботой ушел Ромочка, и узнала я, что не был он ни на часах, ни
в литургию, а вечером прислали за ним читать деяния, стала я молиться. И
не помню, сколько молилась, и чего просила, а очнулась от красного зво-
на, на рассвете. Очнулась да только тут и поняла, что всю полунощницу, и
утреню, и обедню промолилась на коленях. Так меня и подкосило!..
Рассказала, взглянула на Матвевну.
Сидит та, осыпает себя крестиками, шепчет одними губами:
- Прости ей вольные и невольные, господи милосердый, прости...
И вдруг полились из стоячих желтых глаз Анны Тимофевны слезы. И услы-
шала она, как вытолкнуло сердце из груди ее камень и полохнуло по жилам
живой жаркой кровью.
И еще сказала в ту ночь Анна Тимофевна:
- Кто меня теперь пожалеет? А Ромочка был добрый, душа у него бояз-
ненная. Господи!..
Как потоки апрельские, неслись слезы...
Вот теперь бы, на чердаке многооконного, умытого дождями дома, близко
к звездам, перед лицом неба - строгого, как икона угодника - вот теперь
бы таких обильных слез.
Но нет слез.
Глава седьмая.
Бежала Анна Тимофевна по делу - много дел у кастелянши епархиального
училища. Бежала по крутому взвозу - тяжко подымался взвоз от речных
пристаней кверху, в город, на пыльную улицу, где ползает конка. Посреди
взвоза остановилась перевести дух - знойно было, - глянула вниз.
Груженые рогожными кулями, тянулись по взвозу телеги. Суставы одной
желтоспинной змеи, извитой по дороге - подводы длинного обоза. И в каж-
дом хомуте - покорная лошадиная шея в налитых, растянутых жилах. И глаза
лошадиные красивы и добры, и от натуги ль, от обиды ль - катятся из
глазниц по мордам, заползают в раздутые ноздри круглые стеклянные капли.
У оглобель возов маются, пособляют возницы: бьют по лошадиным животам
кнутовищами, дубинами, вопят истошно на весь берег. Жилится каждый сус-
тав желтоспинной взвитой по взвозу змеи, глушит змея немолчным воплем:
надо обозу подняться в город.
Глянула Анна Тимофевна, подумала:
"Притча".
Надо обозу подняться в город - надо прожить жизнь. Груженые кладью
воза - годы. Не поднять такого воза - нельзя: бьет и гонит дубьем, по-
леньями, кнутовищем нужда. И не отличить одного года от другого: в нату-
ге и в обиде каждый.
- Притча.
Удивилась Анна Тимофевна, что пришла ей на ум притча, никогда не было
этого прежде. Складная притча сложилась и такая скучная - не оторваться
от покорных лошадиных морд, от извитой по тяжкому взвозу жизни.
И вдруг за плечами комнатный голосок:
- Прогуливаетесь?
Обернулась - кривит ей улыбочку экономка из училища, в глазах у эко-
номки лукавые огоньки перебегают, как светляки в ночи - не поймать их.
- Недаром начальница мне говорит: что это кастеляншу никогда не дозо-
вешься - все нету да нету...
Залепетала Анна Тимофевна невнятно, да перебила экономка, точно того
и ждала:
- Вообще трудно вам оставаться. Дочка у вас совсем для благородного
заведенья неподходящая. Воспитанницы пугаются. Долго ли до несчастья.
- Лечу я ее, к доктору вожу, доктор говорит...
- Какой уж тут доктор! Ну, мне некогда, у меня, ведь, не то, что у
других, не разгуляешься...
Повела бровью, ушла.
Спохватилась Анна Тимофевна, побежала по взвозу в город, а у самой не
выходит из головы притча. Все еще слышно ей, как тарахтят по размытой
мостовой тугие колесные шины, звонко царапают булыжный путь стертые под-
ковы. Взбирается обоз через силу по тяжкому взвозу, ползет по кривой,
змеиной черте, и каждая подвода бьется под непосильной кладью.
Не счесть бы точно годы, прожитые под крышей многооконного дома, если
бы не росла на глазах дочь. Одинаковые, одинокие годы в обиде и натуге -
лошадиные шеи в налитых растянутых жилах.
И опять негаданно, уже на пыльной улице, где ползает конка, прямо в
лицо Анне Тимофевне падает голос. Не взглянув - по голосу - узнала: ста-
рик-учитель из приходской школы.
И этот (словно сговорились все) сразу об Оленьке, хоть и не в силах
спрятать в затабаченной бороде своей страдания - смущен, торопится су-
нуть в нос понюшку табаку, мигает тонкими веками:
- Нет уж, думаю, прямо так и скажу, прямо и скажу, что вот, мол, Анна
Тимофевна, вот, да... кх... кхе... вот. Третева-дни опять то самое с ней
в классе, за уроком, с Оленькой. Ну, думаю, дойдет до начальства, не мо-
жет, прямо не может не дойти до начальства. Кроме прочего, у меня школа
мужская, для мальчиков, и вдруг - девочка. Почему, спросят меня, девоч-
ка? Нет ответа, прямо никакого ответа. Пожалел, скажем, из сочувствия,
скажем, взял девочку в мужскую школу для мальчиков. Глупый ответ, прямо
глупый! А между тем с ней это самое, с Оленькой, на уроке. Мальчики в
волненьи, и шалят кроме всего. Ну, думаю, прямо так и скажу Анне Тимо-
февне - нельзя, не могу, прямо не могу. Возьмите, Анна Тимофевна, вашу
дочку. Тяжело говорить это вам, а только больше Оленьку не присылайте...
Пряча в бороду смущенье, пожал руку, шмыгнул за угол, там, точно кош-
ка, принялся чихать. И опять спохватилась Анна Тимофевна, побежала до-
мой.
С неделю тому будет, как заходил к кастелянше учитель из приходской
школы, говорил, что трудно ему держать в училище больную девочку, и что
надо ее сначала вылечить. Умолила Анна Тимофевна повременить. Ведь, хо-
дила же она, недаром ходила - с верой в Оленькино исцеление ходила к
доктору. И сказал же доктор, что надо надеяться. Всего с неделю тому,
как поверила Анна Тимофевна доктору, и вот совсем на-днях, на этих днях
тряс перед ней затабаченной бородкой учитель и успокаивал:
- Ну, хорошо, подождем, бог даст, как-нибудь...
И вот отказался учить Оленьку, не велел присылать ее в школу. И опять
с ней, опять с ней случилось несчастье. Это пройдет, может быть, это
последний раз, это непременно пройдет. И доктор говорил, что это может
повториться, что поправиться не легко, но не следует терять надежды.
Доктор знает, что говорит, и он - известный доктор. Сколько больных вы-
лечил он, и ему нельзя не верить.
Будто на крыльях несется Анна Тимофевна. Но не легко от крыльев. Да-
вят они на плечи, мнут дыханье. С каждым взмахом крыльев этих наседает
сзади, толкает в спину тупым камнем неотступный страх.
За тяжелой парадной дверью многооконного дома, на ступеньке чугунной
лестницы схватил Анну Тимофевну за руку неказистый человечек: в черном
сюртуке, галстух пышным бантом, обшлага белой рубахи вылезли до пальцев
- с чужого плеча рубаха, с отцовского - и пальцы тонкие, хрупкие, жмут
Анне Тимофевне руку, торопятся передать ей свое волненье. Под ржаными
космами чуть не в слезах молодой взор и - точно жгут их красным железом
- в судороге кривятся губы:
- Родная Анна Тимофевна, заставьте всю жизнь бога молить - передайте
письмецо Павперовой! Знаете? Да вон она, вон смотрит сюда, брюнетка та-
кая, Павперова, вон...
Тянет кастеляншу к пролету чугунных лестниц, в нетерпеньи тычет
пальцем в воздух:
- Вон, брюнетка, черненькая, смотрит сюда, на четвертом этаже - нет,
на третьем - вот кивает, смотрит!.. Ах, Господи! Христом-богом прошу!
И вот уж зажал письмецо в ладонь Анне Тимофевне, и вот отскочил в
сторону, выглядывает из приемной, сует обшлага белые под сюртучные рука-
ва, белую манишку - за отвороты (вылезает наружу отцовская рубаха),
взволнован.
По чугунным ступеням привычных витых лестниц, будто на крыльях, не-
сется Анна Тимофевна к Оленьке.
По-пути, на площадке - в гуще перелинок, передников, нарукавников,
бантов, ленточек, завитушек - чей-то ломкий шопот:
- Милуша, роднуля, спасибо!
И жаркая рука налету ловит тайну оттуда, снизу, из пролета, где зад-
рал вверх голову спрятавший под сюртук излишки отцовской рубахи семина-
рист.
И вдруг холодной водой из ушата:
- Что вы там передали Павперовой? Какой вид!
Играет роговыми блесками лорнет начальницы, тухнут кругом румянцы. И
точно потерянное птицей белое перо, закрутился в пролете лестниц скатан-
ный в трубочку клочек бумаги.
- Я пришлю за вами, Анна Тимофевна. Павперова, пойдемте!
Застыли на площадке нарукавники, пелеринки, передники, потухли румян-
цы, тихо. И только одна Анна Тимофевна метнулась вверх по чугунным сту-
пеням.
Под чердаком, в пустынной громаде низкой комнаты, у ситцевой занавес-
ки, спрятавшей кровати, в стариковском кресле покоилась, как старик,
Оленька: вытянула беспомощно ноги, вобрала стриженную голову в острые
плечи - голова узкая, длинная, как дыня, - сосала прямой, белый палец.
Как всегда - не улыбнулась, не шелохнула головой, только вынула
изо-рта палец, сказала:
- Поесть.
Засуетилась Анна Тимофевна вокруг дочери. Надо ее обтереть, отрях-
нуть, сказать, чтоб не сосала пальцы, не кривила руку: - взяла Оленьку в
привычку крепко прижимать к груди руку, согнув кисть так, что она висе-
ла, точно отсеченная.
Прижалась к дочери, спросила обычное:
- Ничего не болит?
- Поесть.
Потом, за едой, вдруг зло взглянув на мать:
- В училищу больше не хочу!
- Что ты, Оленька, почему?
- Мальчишки дразнятся...
- А с тобой, - перехватила дыханье, - с тобой там ничего не было? Не
помнишь?
- Ничего...
- Ну, хорошо, не ходи, учись дома...
Не глядя видит Анна Тимофевна злые, непонятно-злые глаза Оленьки,
вихры ее желтые и под вихрами, на лбу, незажившую кровавую болячку: в
последнем припадке ударилась Оленька головой об косяк, ссадила кожу и
теперь не дает заживить рану, отдирает ногтями кровяную корку.
И опять обтирать, отряхать Оленьку, смотреть за каждым ее шагом, каж-