- Что еще у вас?
Вдруг вскочил, забегал:
- Сами не знаете? Сами, сами, спрашиваю, не знаете? Сами?
Фельдшер присел на краешек кресла, утер тюленьи усы.
- Жалко.
Доктор сел.
- Что еще?
- Об этом я... Через кухню к вам женщина, вас дожидается... из горо-
да...
- Пойдете - скажите ей, чтобы вошла. Покойной ночи!
- Ничего не пропишете?
Сухо, коротко, точно бросил доктор камнем:
- Ничего.
Неуклюжим тугим шлагбаумом распрямился фельдшер, вышел, унося за со-
бой свежий дух пороши.
И опять сидеть и думать:
"Нужен закон. Без закона нельзя... Может, пора начать дневник?.."
Анна Тимофевна вошла тихо, словно вдунул ее в комнату неслышный ве-
тер. Помяла пальцы, поклонилась, сказала:
- Доктор, я к вам...
Тот взглянул на нее неприветно. Ответил:
- Вижу... Что скажете?
- Дочь у меня... в третьем корпусе.
- Что с ней?
- Припадочная...
- Эпилептичка?
- Припадки с ней, с детства... В двадцатой палате...
- Как ее?.. А, да, да, помню... Идиотизм... да, так что же?
И вдруг подломились у Анны Тимофевны ноги. Мягким, ватным тюком упала
она на пол, быстрые худые пальцы ее забегали по коленям доктора, и голо-
ва, круглая, шароподобная от толстого платка, точно силясь оторваться от
плеч, запрыгала, как у куклы.
Придушив, смяв глухие всхлипы, неожиданно остро и звонко вскрикнула:
- Умрет, умре-ет она, доктор!
Доктор вскочил, брезгливо стряхнул со своих колен цепкие быстрые
пальцы Анны Тимофевны, зашагал по кабинету, холодно и зло чеканя каблу-
ками четкие удары. Хотел сказать:
- Тем лучше...
Но Анна Тимофевна так же быстро, как упала, поднялась, оторопело
утерла лицо, села в кресло.
И доктор сказал:
- Идиоты и эпилептики живут долго...
Анна Тимофевна привскочила с сиденья, скользнула рукой в глубокий
карман ватной своей одежки, вынула сальный рыжий кошелек, заторопилась -
порывистая и суетливая.
Облезлый медный замок кошелька не поддавался, выскальзывал из рук,
звенькал сломанным колечком по ободкам. Анна Тимофевна бормотала:
- Полечите ее, полечите... вот, пожалуйста, доктор, вот... полечите!
И, вся подергиваясь, торопясь, медленно придвигалась к доктору. Тогда
доктор крикнул обрывисто:
- Не смейте! Уходите!
Она остолбенела, желтыми, яркими от слез и красного света глазами ус-
тавилась на доктора, потом съежилась и не проговорила, а шепнула:
- Одна она у меня... никого у меня... одна...
И пятясь задом, тихо, точно ее выдул неслышный ветер, ушла.
И когда проходила по полутемной высокой комнате, смежной с кабинетом,
послышалось ей, будто простонал мужчина, и женский голос мягко сказал:
- Милый, когда я думаю о докторе Штрале...
Анна Тимофевна ночевала у сиделки из двадцатой палаты - дебелой, ка-
меннолицей финки. Финка кипятила ячменный кофе на чистеньком примусе,
водянистыми глазками ерзала по госте, изредка шепелявые произносила сло-
вечки.
Анна Тимофевна раскладывала перед финкой бумажные кружева и прошивки,
говорила не своими словами, пришепетывая в угоду картавой хозяйке:
- У нас классная дама есть, настоящая барыня, так у ней, на кофточке
ночной, точь-в-точь такие прошивочки. Прелесть что такое! Посмотрите-ка,
прелесть!..
Клала на отвислую толстую грудь финки кружевное плетенье, откидывала
назад голову, как портниха, восхищалась:
- Прелесть, прямо прелесть!
- У нас в Пэйле, - тонко и коротко заявляла сиделка, - богатые сенси-
ны летом носят такой сак, у мене и сейцас есть...
- Ах, это я знаю, это очень модно! - восклицает Анна Тимофевна.
- Подкладка у моего сак совсем плохой.
- Шелковая у вас?
- О, нет, атлясный.
- Так у меня есть дома атлас - торопится Анна Тимофевна - у вас чер-
ный, или какой?
- Сейцас показу, серный...
И за кофеем, перед тем как лечь спать, Анна Тимофевна пугливо загля-
дывает в водянистые глазки каменнолицей женщины и просит:
- Вы только, пожалуйста, родная, посмотрите за ней. А то ее прошлый
раз целых два дня не умывали. Пожалуйста! И белье меняйте по средам, а
по воскресеньям - я уж сама. И кашку варите у себя, покруче. Очень уж
жидкая кашка, совсем вода...
И потом, лежа на дырявом диване, чтобы услышать лишнее слово от сопя-
щей глыбы, покрытой пахучей периной, повторяет Анна Тимофевна, ласково
пришепетывая:
- А на подкладку я вам в будущую субботу, непременно. У меня есть.
И немного подождав:
- Только вы уж Оленьку, пожалуйста...
Сквозь сон что-то лепечет в ответ хлиплый чухонский голосок.
А на утро, с молочным рассветом, по запорошенным дорожкам, глубокой
снежной котловиной пробирается Анна Тимофевна к третьему корпусу.
У входа в двадцатую палату, в коридоре, ей всегда жутко. Здесь ходят
люди в полосатых халатах, которые свисают с плеч, как с вешалок. Здесь
всегда сидит на крашеной чугунной батарейке высоколобый старикашка. Жел-
той, как мед, рукою сеет в воздухе крестики - осеняет чуром невидимых
супостатов. И всегда - вот уж вторую зиму - кланяется старикашке Анна
Тимофевна низко, как привратнику, а он, испуганно подобрав на батарейку
ноги, сжавшись в комочек, осыпает ее спину градом крестиков.
В окна двадцатой палаты глядит молочное небо, густо свисая через ого-
ленный костяк осинника, расклеивая свет по голым беленым стенам палаты.
И вот, напрягая все силы, чтобы пронизать глазами топкую муть рассве-
та и увидеть у крайнего окна матрац, постланный на полу, мимо привинчен-
ных к половицам низких коек, между нескончаемых рядов их, в дальний
угол, к крайнему, последнему матрацу, - там, на полу - скорее, скорее,
бегом, через всю палату - домчаться, упасть, охватить, прижать к груди,
к лицу, к животу теплое, тучное, мягкое тело и дать волю стиснутому зу-
бами стону:
- О-лень-ка-а!
И услышать в ответ:
- Ум-м-ум-а.
И спросить жарко, тормоша неповоротливое, как тюфяк, тело:
- Узнала, узнала?
- Ум-умм-ма-а.
И обмануть себя, обмануть еще, еще раз легко и радостно:
- Узнала, узнала, деточка!
Потом кормить ее, подбирая кашу, деревянной круглой ложкой, с подбо-
родка, с груди - как в давнем детстве Оленьки, на чердаке многооконного
дома.
Мыть шершавую, острую голову, залеплять пластырем царапины и ранки,
целовать обложенную жирными обручами шею и слушать, слушать целый день,
до сумерек, не подымаясь с пола, ее голос, голос Оленьки.
- У-у-мм-а...
И плакать тихо, в сумерки, перед уходом.
На заснеженных бахчах горбатыми скелетами стоят чигири, чернея поз-
вонками своих ковшей. Вправо и влево от шоссейного полотна катятся под-
синенные сумерками снега, ныряет в них рыжий молодняк перелесков, скалят
гнилые зубья растасканные изгороди огородов.
Через горы, бахчи, перелески, мимо них, медленно увязая в сугробы,
медленно вытаскивая из сугробов ноги, - итти, итти, итти.
В порошу, буран, пургу, от котловины с кирпичными домами, как колоды,
с белеными комнатами в них, как соты, по проглоченным ночью снегам - ит-
ти, итти.
В упавшем наземь тяжелом небе дрожит оранжевое пятно далекого города.
А позади Анны Тимофевны зарылась во тьме Медвяная гора с доктором
Штралем на вершине. За Медвяной горой - пятый корпус, через дорожку от
него - третий. В нем двадцатая палата, в нем Оленька.
Думать об этом.
И еще о том, как бы не забыть распороть атласную старую юбку и при-
нести ее Оленькиной сиделке на подкладку для летнего сака.
Глава одиннадцатая.
Анна Тимофевна даже рассмеялась, когда услышала:
- Вам надо вставить зубы.
Посмотрела на доктора так, словно сказала:
- Шутник!
Оделась и ушла.
И правда, разве не шутник? У Анны Тимофевны давно болит что-то под
ложечкой, болит не переставая, нудно и тупо. Анна Тимофевна пила солодо-
вый отвар, ела пареную айву и клала на живот припарки. Но когда старе-
ешь, приходят недуги, а перед тем, как умереть, надо хворать.
И вдруг:
- Начнем с того, что сделаем вставные зубы...
Нет. Нет у Анны Тимофевны никакой веры ни в лекарей, ни в лекарства,
и пошла она к доктору, чтобы отделаться, отговориться как-нибудь от со-
ветчиков.
А советчики у ней новые, не те, что прожили с Анной Тимофевной длин-
ную жизнь в многооконном доме, на тихой улице, где ползает конка. Совет-
чики - разбитные, ловкие ребята из конфетной фабрики купца Докучина,
словоблудные приказчики конфетной его лавки, где стоит у кассы Анна Ти-
мофевна.
Вот сказать им, что прописано на старость Анне Тимофевне, пусть позу-
боскалят.
А ей не до того.
Она идет за город, где грязно-зеленым одеялом принакрылась поляна,
заставленная башенками кизяков. За кизяковым башенным пригородом - кир-
пичные сараи, за ними - почерневший тесовый навес. Под навесом сравня-
лась с землей бурая насыпь, бестравная, мертвая с холерного года, когда
заливали известью плотную братскую могилу. За навесом братской могилы -
каменная ограда кладбища.
На могильной горке, уползшей по весне в землю, пучеглазят лимон-
но-желтые одуванчики. Кружевными пальцами показывает во все стороны осо-
ка. Из черной, холодной трещины у креста неслышно выползает змееголовая
зеленая ящерица. Ртутной каплей перекатывается на соседнюю могилу,
кальковыми, как у курицы, веками затягивает глаза. Шустро дышит чешуй-
но-белым, ярким животом, вся в солнце, вся в осоке, вся точно сотканная
из осоки, солнца и лимонно-желтых одуванчиков.
Голая прямолинейная чаща крестов ровно растет под ровной синью неба.
Плотным недвижным настом лежит на земле запах богородской травы. И ниче-
го не слышно.
Анна Тимофевна сидит на могильной насыпи, скользнувшей по весне в
землю. Глаза ее желты, как глина, и, как глина, сухо потрескалось лицо.
Она смотрит в черную холодную трещину у креста и ртом вдыхает холодок,
застрявший в кружевных пальцах осоки.
Ящерица много раз ртутной струйкой скользнула в трещину, много раз
перекатилась с одной могилы на другую. Солнце начало падать на землю.
Анна Тимофевна положила земной поклон и потянулась к кресту.
Там, вместе с четырьмя деревянными ножками от гроба, почерневшей ве-
ревочкой привязан образок равноапостольной княгини Ольги. Анна Тимофевна
поцеловала образок, еще раз поклонилась и пошла сквозь ровную чащу крес-
тов хорошо проторенной тропинкой.
Из больших кладбищенских ворот дорога вела к вокзалу, и чем дальше,
тем шумнее становилось кругом, больше встречалось народу, гуще опутывали
машинные запахи.
У вокзальной площади на Анну Тимофевну накатилась толпа солдат, ребя-
тишек, стариков и женщин. Бабы висли на обложенных узлами солдатах, ис-
тошно ревели, утирались руками, размазывая по круглым щекам рыжую клей-
кую грязь. В жирной закатной краске шевелились люди, как дождевые черви
в банке, тащили, мяли, скатывали, взваливали на горбы узлы, мешки, ко-
томки. С мешками и котомками волочили солдаты вопящих баб, горланили,
зевали вразброд песню, похожую на бабий рев.
И шумно, как ливень, пронеслись мимо, обрушившись куда-то за вокзал.
Анна Тимофевна очутилась одна посреди пустой площади, лицом к лицу с
какой-то бабой. Баба вздохнула сердобольно, спросила:
- Сына что ль угнали?
Анна Тимофевна покачала головой. Баба прищурилась, шагнула в сторону,
раздумчиво молвила:
- А я смотрю, что-й-то ты заливаисся?
И тогда очнулась Анна Тимофевна и заспешила.
И вдруг вспомнилось ей так четко, будто случилось это всего какой-ни-
будь день, может - час, назад. Вспомнилось четко:
Остановилась она в переулке, у самых ворот убежища, как всегда - в
тугом камлотовом платье, устгой, как серп, косичкой на затылке, в толс-
токожих чоботах. Остановилась и, прижав к груди кулаченки, смотрит.
По пыльной дороге чернобородый мужик тащит на веревочном аркане ма-
ленькую шершавую собаченку. Собаченка изо всей силы поджимает под себя