- Ну, хорошо, хорошо! Давай скорей!..
И после всенощной, в духоте и тьме узкой ризницы, поцеловал Роман
сестру во-Христе в мясистые ее губы, поцеловал не раз и не дважды.
А придя домой, хвастал молодой жене своей, хохоча и кашляя от табач-
ного дыму:
- Крещусь, бью лбом об пол и молюсь: подай, господи, чтобы согласи-
лась, подай, господи, чтобы согласилась!.. В жизни так не молился!..
Слушает Анна Тимофевна веселого своего мужа, развеселейшего соборного
псаломщика Романа Иаковлева, смотрит на озорника сквозь горячую завесу
слезную, молчит.
Глава вторая.
Мчит зимой вьюга толпы острых, как иглы, снежинок, рвет и мечет
вьюга, потешается. На соборной площади пустынно, водит только ветер хо-
ровод снежных саванов. Лабазы закрыты крепко-на-крепко, понавешены на
двери пузатые замки железные, точно пудовые гири. Чище снега собор воз-
вышается, горят на лазури куполов звезды ясные.
Холодно.
Через старое зеленое оконце глядит Анна Тимофевна на пустынную пло-
щадь, глядит широкими желтыми глазами на снежные воронки, на замки ла-
базные, на звезды куполов золоченые, и в желтых глазах ее раскрыт испуг.
Поджидает она мужа - ушел он с утра в собор к обедне, - уж смеркает-
ся, а его все нет. И не по себе Анне Тимофевне, потому что плохой это
знак, когда поздно возвращался Роман Иаковлев.
Весел он бывал лишь с похмелья, а когда напивался - свирепел и безоб-
разил. Напивался же всегда к вечеру, приходил тогда домой ночью и дебо-
ширил.
Глядит через оконце на площадь Анна Тимофевна, и мерещится ей в снеж-
ных воронках вихрастая голова мужа, и усы его колкие, как щетина, и ка-
дык острый на шее его, словно челнок в швейной машинке, взад и вперед
шныряет. Скалит зубы свои пожелтелые Роман Иаковлев, заливается смехом,
а губы точно шепчут:
- Погоди, я тебе ужо...
Раскрыт в глазах Анны Тимофевны испуг, жутко ей от носящейся в снеж-
ных саванах головы вихрастой, жутко ей оттого, что готовилась она к вес-
не, на третий год, замужества, впервые стать матерью.
После вечерни, из густой зимней тьмы, овеянная вьюгой морозной, яви-
лась Матвевна - соборная просвирня, женщина мягкая, сердобольная.
- Твоего-то сокровища, девынька, опять в церкви не было. Вожжа, поди,
под хвост попала...
Сидели в кухне за шипучим самоварчиком, гуторили отогретыми чайком
голосами, любовно промывали всем родным и знакомым косточки. Научала
мать-просвирня молодую псаломщицу приметам разным, гаданиям, уговаривала
подменить мужу обручальное кольцо золотое - кованым железным, позолоче-
ным: сразу станет благоверный тише воды, ниже травы. Уминала мягким ртом
жвачку тыквенных каленых семячек, на бубновую даму раскладывала тридцать
два листика:
- Неизбежный у тебя, девынька, случай жизни выходит... Интерес полный
в крестях... Крести кругом, одни крести...
Звенят в трубе вьюшки железные, ломится в печку вьюга студеная, наго-
няет страх на Анну Тимофевну:
- А что же, Матвевна, крести означать могут?
Растопляет мать-просвирня на лице своем улыбку, в пустом мягком рту
спрятаны у просвирни губы, говорит она острой бородой да носом, - не гу-
бами:
- Крести-то, девынька? Да крестинам быть - не миновать, милынька!..
И, словно только-что скатился с гладких плеч пуховой платок на коле-
ни, прикрывает себя хозяюшка торопливо, точно зябко ей.
Лукаво ловит выцветший глазок просвирни потупленный взор Анны Тимо-
февны:
- Ай, девынька, не мужнина жена? Пора, пора чай!..
- Страшно, - протягивает к старухе белую руку Анна Тимофевна.
- И, девынька! Перевяжем мизинец ниточкой суровой - глазом не морг-
нешь, как все кончится. А уж бабка-то я, повитуха-то!..
- Не того боюсь, - шепчет Анна Тимофевна, да вдруг в тоске жаркой ру-
ками всплеснула и голову тяжелым камнем на колени гостьи своей уронила,
рыдаючи. И будто придушил ее кто - рвутся из сердца самого слова беспа-
мятные:
- Доносить бы только... доносить!..
Перебирает мать-просвирня пальцами-коротышками спутанные волосы Анны
Тимофевны, гладит мягкою, как просфора, рукою ее голову, а голова - пы-
шет полымем, и слезы - словно угли.
- Наша доля изначала такая. Мой-то отец дьякон, - упокой его душу,
господи, - на что был смирен, - сидит, бывало, как безрукий. А поест
сладко, да выпьет - то тебя за косу, то тебя в бок. Откуда руки-ноги
возьмутся - скачет, козлу подобно! Так уж и знала: серединка сыта - края
играют...
Хорошо Анне Тимофевне с просвирнею, даже в дрему клонит и вьюшки в
трубе как-будто звенеть перестали.
А не успела она, на мороз выскочив, за гостьей калитку запереть, как
простонали мерзлые ворота от ударов яростных, и закрутила вьюга хриплый
голос хозяина:
- Гря-дет в полу-у-у-унощи!..
Кинулась Анна Тимофевна с крыльца назад к калитке, подхватила под ру-
ку мужа, а он перекатывается через сугробы - сам, как сугроб - весь в
снегу, оледянелый, жесткий. А у жаркого шестка, не поддаваясь торопливым
рукам жены и следя расписными валенками по полу, не водой становился
снежный сугроб, а водкой - завоняла кухня трактиром с напитками. И вязло
в спиртной вони охриплое лопотанье:
- Недостоин же паки его же обрящет унывающе!.. Пойми, ты, недостойна
паки!.. Говори, отвечай мужу, почему унывающе? Бди, бди, говорю тебе!..
Вот-вот подавится Роман Яковлев кадыком своим, - глотает слюни после
каждого слова, но не переглотать всех - брызжет мягкий рот, как дырявый
жолоб в оттепель.
Рассыпал на столе вяземские пряники - в пакете принес от купца знако-
мого - водит волосатой рукой по липким сладостям, угощает:
- Почему не ешь? Ешь, говорю тебе, лопай! Я для тебя старался: три
фунта сожрал - три фунта выспорил. На спор жрал, вот! Может, ради тебя
сподобиться мог, а ты не ешь?..
Рыжий весь Роман, веснущатый, мохны торчат, ощетинились, похоже лицо
его на груду пряников вяземских - пятнасто-желтое, клейкое, а в голосе
нет-нет прозвенит что-то, как вьюшка, в трубе дребезжащая.
- Лопай, а не то выгоню как есть за ворота!..
Тихая сидит против мужа Анна Тимофевна, в белой руке дрожит, рассыпа-
ется колода в тридцать два листика, слышится ей голос просвирни:
- Крести кругом, одни крести...
И чуть внятно губами белыми шепчет, а то просит взглядом глаз одних
испуганных:
- Ромочка, ты бы лег...
Торопится вьюга завалить до рассвета снеговыми горами крыльца да под-
воротни, кряхтят, сопят на морозе тесовые лачуги, торкаются ставни в
мерзлые оконца, будто путники, бураном настигнутые, о ночлеге молят. И
как ни хоронись от крещенских ветров заречных, как ни затыкай щели да
трещины паклей пухлою - выдует за ночь тепло горничное, скует стекла ле-
дяными узорами.
Зябко в комнатах соборного псаломщика, от пурги крещенской зябко, да
от хозяина, как пурга буйного.
Не успела Анна Тимофевна в постели отогреться, как сорвал с нее Роман
одеяло, завопил оголтело, неистово:
- Под одеялом слезу точить будешь? На мужа беду наговаривать?
Кулак у Романа волосатый, в узлах весь, словно корневище, - вот-вот
опустится на Анну Тимофевну. Сжалась она вся, собралась под белой рубаш-
кою, руками живот заслоняет, а руки дрожат, и крик отчаянный тоже дрожит
пронзительно:
- Ребенок, ребенок!
- Девчонку родить собираешься? Говори, девчонку? Мне надо род свой
продолжить, древо свое родовое!.. А ты норовишь на-зло... У меня дед -
поп, отец - поп, у меня весь род - духовенство! А ты кто? Я тебя в люди
вывел, в сословие! А ты что?
И так за полночь.
А на утро утихомирилась пурга заречная, а с ней Роман. Куда озорство
девалось - виновато круг жены увивается, развеселейшие говорит ей исто-
рии, из кожи лезет, рассмешить Анну Тимофевну.
- Приходит мне, Аночка, на ум: сделать бы такую комнату, все стены
зеркальные, и потолок тоже, и пол. А потом пустить бы в эту комнату бе-
гемота - посмотреть, что стал бы делать он?..
Насказав ворох историй любопытнейших, поев кислой капусты и расцело-
вав Аночку, забрал судок с вареной картошкой, да с ним в собор к обедне:
пожевать там перед апостолом.
В церкви с левого клироса через северные врата видно, как молится у
жертвенника протопоп соборный, отмахивает головой - кругляком лысым -
поклоны короткие. На лысине у протопопа играет зайчик, дразнит развесе-
лого псаломщика.
Свернул Роман Иаковлев из клочка бумаги трубочку, нажевал вареной
картошки, приладил трубочку ко рту, закрыл ладонью, чтобы не видели, ко-
му не следует. Прицелился протопопу в лысину, дунул в трубочку. Полетел
через врата северные комочек картошки жеваной протопресвитеру на голову.
Весело на клиросе, потешно...
А потом в гостях у подрядчика штукатурного расписывал Роман Иаковлев,
как щупал ладонью протопоп свою лысину, задирал голову к потолку распи-
санному, подвигался у жертвенника то вправо, то влево, а после обедни
говорил псаломщику:
- Развелась в алтаре у нас сырость смертная: в литургию окапала лыси-
ну мою плевотина непотребная!..
Гогочут штукатуры нутряным гоготом, любо тешит их псаломщик соборный
развеселейший.
В тихих горницах поджидает мужа Анна Тимофевна.
Глава третья.
После первой оттепели заячье мясо невкусно, а птицу об эту пору пе-
рестают бить: ждут кладки. Много значит и то, что не переводились в го-
роде постники да говельщики, так что если и бывал еще по базарным дням
привоз какой, так самый пустяшный. Базар не базар, - уныние. Люди бро-
дят, словно спросонья, торгуются больше по привычке, обманывают без ра-
дости, все только охают, да поминают господне имя, отрыгивая подсолнеч-
ным маслом.
Тоска.
И отчего нет, отчего нет такой тоски во всем мире, как тоска российс-
кая, великопостная, отчего нет такой тоски по всей земле, как тоска
уездного города?
Прикроют город сумерки пухлою шалью, тявкнет на звоннице альтоголосый
колокол, сползет его надтреснутый зов вниз, на площадь. И вот уж по дво-
рам, амбарам, в сенях и душных комнатах постлался клейкий звон, задре-
безжал разбито в каждой щелке, дрожит, печалится, тоскует.
Весь пост зовет альтоголосый. Притянут язык его за веревку к доске;
доска одним концом прикована к половице, другим подвешена к языку; на
доску ставит звонарь ногу, звонит ногой. Раздельно тявкает надтреснутый
колокол, нехотя сосут его альт сонливые сумерки. И весь пост, весь пост
молчит бездонный гул больших колоколов.
Тоска.
Обмотались тряпьем старухи, скрючились от холода, перед папертью
взгромоздились на чугунки да квашни. В чугунках да квашнях - угольки.
Греются старухи на угольках, кутаются в ветоши, поджидают говельщиц -
продать говельщицам сушек на раздачу нищим.
Ползут по снежной площади говельщицы, посмотришь с звонницы - черные
скуфейки, - взбираются на паперть. Во вратах храмовых прорезана для го-
вельщиц щелка-лазейка, как пчелиный леток.
Тявкает альтоголосый колокол, раздельно, надорвано, ползет его зов
вниз, на площадь, сосут его альт сонливые сумерки.
Тоска.
У косопузого дома - выпятил дом первый этаж, точно беременный, - под-
ле входа в пивную стоят два парня. В умятый снег вросли тупоносые, круг-
лые валенки, неподвижны парни, молчаливы. Поводят оба по сторонам глаза-
ми, но мутно кругом, не на чем остановить взора.
Из-за угла мохнатым турманом вылетает пьяный. Стоит раскарякой мину-
ту, другую. Потом летит направо, к парням, выплясывает путаный танец на
проторенной дорожке, вязнет в сугробы.
Один парень другому.
- Ты что уперся?
Тот цедит сквозь неразжатые зубы:
- Да так. Думаю: садануть яво што ль по шее? - и лениво волочит свой
взор за пьяным. Тогда другой парень щурит глаза на затылок пьяного, при-
меривается, говорит, подумав:
- Не стоит... чорт с ним!..
Пьяный ныряет в переулок, парни молчат, ищут в сумеречной мути, на
чем остановить взор.
Тоска.
В косопузом доме, в пивном заведении сидел Роман Иаковлев и, глотая