соленый горох, изрыгал:
- Древо рода моего прочно! Понял? Можно сказать - ге-не-о-ло-гия!
Вот. Знаешь, что такое генеология? У меня дед, Роман - поп, алкоголик.
Отец, Роман - поп, алкоголик. Я теперь - тоже Роман, тоже алкоголик. А
что я не поп, так какое тебе дело?
- Г-гы-ы-ы!.. Не можешь!
- Я-то? Да мне до рясы руку протянуть! У меня в епархии...
- Не хочешь, поди?
- И не хочу! Тебе все просто, потому что ты - дурак. И ты тоже.
- Ггы-ы-ы!..
- А я имею философию и в состоянии размышлять...
- Ну-ка, заверни!
- С посвящением в сан я переживу как бы метаморфозу. Знаешь, что это?
Может совсем другим человеком стану. Может меня тогда в воду опустишь, а
я и разойдусь... Как соль...
- Го-о-го! Го-го-о-о!.. А как же все попы моются, и ничего?
- А ты видал? Со всеми мылся?
- Го-го-оо!
Только и посмеяться великим постом, что в заведении, за одним столом
с Романом Романычем. Кабы не он - с кем отвести душу, как размотать вяз-
лую скуку, чем отбиться от душной хватки альтоголосого зова? Все озорни-
ки, все охальники дружат с Романом.
А у кого есть силы, иль кто гнева божьего страшится - те стиснув зу-
бы, закусив язык, ждут красного звона.
Зато, когда сойдут снега и жарким ножом вспорет солнце ледяной живот
реки, окунется город в бездонь радостей, распояшутся говельщики, запля-
шут люди под перезвоны и песни.
После Красной штукатуры отходят по столицам и губерниям. После Крас-
ной печет небо полымем, и в лабазах начинают сучить пеньковые, теребить
канат и снасти. После Красной - благословясь, за работу.
А на Красной, на святой... эх, дожить бы до нее развеселому Роману
Иаковлеву! Потоптать бы пьяными ногами расцвеченную яичную скорлупу -
раскидано ее по улицам, как цветов в поле - походить с крестом и святой
водой с одного крыльца на другое, поприсесть бы ко всем купеческим сто-
лам, попригубить всех наливочек да настоечек!..
Шевелят кудластые штукатуры веселые веревки на колокольнях, точно от
конского бега в азарт вошли - дразнят коней, рвут возжи. Языки коло-
кольные заплелись, перепутались, рушится трезвон на пьяный город, буха-
ет, вопит до самого неба. А небо разморилось от бесовской земной испари-
ны, и солнце переваливается на нем, как на луговине.
Пьяно.
Эх, дожить бы до Красной Роману Иаковлеву!
Но сосут густые сумерки альтоголосый зов, и растянулись говельщицы
черными скуфейками по заснеженной площади, увязая в сугробах, как в ску-
ке, и бездонна тоска.
Пить, пить, пить от этой тоски!
Шла крестопоклонная, когда вернулась домой Анна Тимофевна поздно, ча-
су в десятом вечера, с именинного пирога от соседей. Была она на сносях
и все, что делала, делала округло, и ходила мягко, точно под каждый ее
шаг стлался ковер.
Скинула с себя шубейку - "сак-пальто" звала шубейку мать-просвирня -
отворила дверь в большую комнату, ступила тихо через порог. И тут же,
словно защищаясь, выбросила перед собой руки, откинулась на косяк.
В середине комнаты на стуле сидел Роман Иаковлев, голый, взъерошен-
ный, с выпяченными глазами, весь в узлах синих жил, в комьях рыжих своих
волос. Погрозил Анне Тимофевне пальцем, предупредил:
- Тш-ш-ш!
Потом внятным шопотом:
- Должен прийти профессор, осмотреть меня: развелись на мне в огром-
ном числе козявки, все такая мелочь, меньше блох, ногтем не подхва-
тишь...
Остановился, вдруг ударил себя по голове и протянул обрадованно:
- Во-он что! Профессор обещал приехать в десять, а на часах полови-
на...
Вскочил, подбежал к стенным часам, перевел стрелку. В жестяном ящике
открылась дверца, из нее высунулось птичье чучело, закуковало пружинным
голосом, нырнуло назад в ящик.
Роман Иаковлев подскочил к жене, прижался к ней в холодной дрожи и,
звякая зубами, брызжа слюной, зашептал:
- Видишь, сколько их? Пока били часы, они сыпались через дверку на
пол. Теперь разбежались. Вот попрячутся по щелкам! Запорошат все щелки!
Как замазка! Профессор придет - не откроешь двери. Надо прочистить
дверь. Я сейчас возьму ножик, прочищу. А с меня так и сыпятся, видишь?
Мелочь какая...
Он бросился в кухню, зазвенел посудой, принялся скоблить чем-то при-
толоку. Бормотал несвязно, отряхивал быстрыми руками волосатое тело.
Анна Тимофевна занесла ногу на порог кухни, шевельнула белыми губами,
но нога вдруг вывернулась от неожиданной боли, губы растянулись, точно
обожженные. И чужим провопила она воплем:
- Ро-о-о!..
Опять от тупой тяжести, потянувшей все тело к земле, нежданно, шаг за
шагом, ступила не к той двери, куда хотела, а к спальне, к постели. И не
легла на постель, а вцепилась внезапно заострившимися ногтями в одеяло,
в матрац, в железную раму кровати, так, что окровянились пальцы.
- Ро-о-о!..
Роман Иаковлев, голый, волосатый, бормоча несвязное, ходил по комна-
там, совал нос в скважинки и щелки косяков, порогов, выколупливал ржавым
ножом без ручки - им кололи угли - сор да паутину. Переводил на часах
стрелки, ожидал профессора.
Дошел до спальни, просунул голову в дверь, увидел звериные корчи че-
ловека, помолчал. Анна Тимофевна закусила подушку, изломилась, не гляде-
ла, не слушала.
Муж сказал:
- Аночка, ты что кричишь? Придет профессор, ничего за шумом не пой-
мет...
Прикрыл дверь, пошел по стенкам, косякам, порогам выколупывать ножом
сор да паутину, стряхивать с волосатого тела незримую нечисть.
За шпалерами шуршали вспугнутые прусаки, таились за плинтусом и кар-
низами, шевелили усами, думали. По углам пряталась ночная серь. На сто-
ле, под бумажным букетом, умирала лампа.
Глава четвертая.
- Что ж это, ты, непутевый, на пост-то глядя - до зеленого змия, а?
Подтянулся у купца живот, а все еще ходуном ходит, до того этот псал-
мопевец хохотен.
Посуляет ломким рыком Роман Иаковлев:
- Не на такого напали! У меня натура - во! Погляди, что на святой
разделаю...
В ворохах сатиновых да ватных, пуховых да полотняных - не поскупились
на зубок люди добрые - неприметно лоснится лиловый лик нового человека.
Морщинисто, склизло, пятнасто лицо, сини губы, безбров мятый лоб. Но чу-
ден свет, измученный лиловым лицом: целомудренна, прекрасна Анна Тимо-
февна.
Наклонилась она над зыбкой, слушает воркотню Матвевны (возня просвир-
не с пеленками да повивальниками), слышит только дыхание в зыбке.
И каждый вечер так.
И каждый вечер в памяти загораются теплый шопот и ровный взор, примя-
тые вихры, поясневшее дыханье. Никогда не было, никогда так сладостно!
Лежали они рядом, и он поправлялся, и она. И вливала в себя тепло его
шопота:
- Ты меня прости, я ведь так, из озорства. Пускай девчонка, девоч-
ка... А пить я брошу. Я могу...
Искал сухими пальцами ее голову, играл косою.
И тогда, и каждый вечер потом, только загоралась в памяти его ласка,
огненные к глазам подкатывались иглы и Анна Тимофевна плакала.
Наклонясь над пуховым, ватным ворохом, слушала, как воркует Матвевна,
слышала, как дышит дитя.
Увязали в бездорожьи последние дни поста, растопляло солнце его тос-
ку, сулило обернуть ее в радость.
Страстною пятницей украсилась кухня цветистой пестрядью сахарных роз
да херувимов, заалели на окнах яйца, раскурчавилась в тарелках чечевица,
облил изумрудом толстодонные бутылки веселый овес. Терла мать просвирня
сквозь решето масло: добывала кудрявую шерсть самодельному масленому
агнцу. Под пуховыми руками просвирни вышел агнец похожим на многих до-
машних и диких зверей, но шерсти был пышной и вида кроткого. Из-под по-
войничка у Матвевны бегут в перегонки ручейки пота, а она только и знай
поворачивается, только и знай приговаривает:
- А ты, девынька, не натужься, все успеется, ничего не минется!
Анна Тимофевна подбежит к зыбке, послушает, как спит ребенок, да
опять к шестку, опять за ухваты - поворачивать в печке куличи да бабы.
Вынула печенья в сумерки, смотрят обе - старая и молодая - не нараду-
ются: высоченные вышли куличи, да ровные, да статные.
И только их на сундуке по подушкам разложили и чистыми полотенцами,
перекрестив, закутали (надо куличам после жара отдохнуть дать), как заг-
ремела, заохала под кулаками сенная дверь.
Анна Тимофевна кинулась к зыбке, мать просвирня - впускать хозяина.
А хозяин буйно вспенил тишину горниц, через стулья, волоча половики -
прямо к спальне. Торкнулся - не пускает крючек. Взвопил:
- От мужа запираться? Доносничать? Отвечай, кто протопопу про
озорство наябедничал? Кто благочинному жалобу подал? А? Пусти, говорю,
стерва!..
И всем непокорным телом с рыком и скрежетом упал на тонкую дверь. И
когда, присвистнув, сорвался тонкий крючок, из тихой зыбки нежданный вы-
летел крик и задрожал кисейный полог, как водяная гладь от ветра.
От крика ль этого, оттого ли, что схватила Анна Тимофевна зыбку, точ-
но собравшись бежать с ней, будто протрезвел Роман Иаковлев и, размяг-
шим, податливым, вытолкала его Матвевна в кухню.
А зыбка дрожала. Корчилось в ней маленькое посиневшее тельце, тужи-
лось выскочить из пеленок, то сжимались в жесткий кулачок коротыш-
ки-пальцы, то вдруг крючились и заострялись. Захлебнулся ребенок, силит-
ся протолкнуть что-то в натужную грудь, комом стоит в горле и душит, как
жесткая кость, душный воздух.
Не знает, куда метнуться Анна Тимофевна. И что бы делать ей, за что
схватиться, кабы не расторопная, проворная Матвевна?
Скороговоркой уговаривает старая:
- Ножницы, где у тебя ножницы, девынька? Давай сюда, в зыбку их сей-
час, первое это дело - ножницы в зыбку!
Юркнула в кухню, воротилась с головным своим черным платком, накинула
его на люльку, под перинку сунула закройные ножницы, а сама без устали
распоряжается:
- Свечки неси подвенечные! Да куда бросилась-то? Вон в образах, в уг-
лу, за стеклом! Поставь по сторонам, принеси запалки!..
Вздрагивает под черным гробовым покровом люлька, безнадежно бьется в
ней невидное тельце, и быстрое шепчет над платком старая. Большие стоят
над люлькой глаза, окаменелые глаза матери, и не зажигаются, гаснут све-
чи, и страшное выминает из горла слово Анна Тимофевна:
- Задохнется, задохнется! - словно задохнулась сама.
- Тш-ш-ш! Грех какой! - и опять неуловимо быстро шепчет Матвевна свя-
тое свое колдовство.
Шопот стелется по платку - черному, как гробовой покров, - рассыпает-
ся по-мышиному в углах, за сундуками, весело топят огненные языки желтый
воск - холодный и мертвый с венчанья.
Выбиваются из-под платка багровые жесткие кулачонки, а из кухни, по
скученным половикам и намытым половицам ползет глубокий, долгий храп
развеселейшего Романа Иаковлева.
- Скоро ли, господи?
- Тш-ш-ш! Не серчай ты Владычицу-Богородицу! Сиди смирно! Утихнет!
И когда утих - за полночь было - научала мать просвирня уму-разуму:
- Вуаль подвенечная тоже хорошо. А если свечей нет - тогда ладану по-
курить, очень помогает. Сказывают, есть такая гора, Плешивая гора, так
на ней корень такой растет, из него настой добывают. И только на дите
цвет накатится, поют этим настоем. Где эта гора - точно никто не знает,
говорят в Сибири, на каторге. Но только этого настоя не переносит он,
родимец-то, пуще ножниц боится...
Не страшно Анне Тимофевне с просфирней, хорошо, даже в дрему клонит.
Так за разговором и уснула.
А как забрезжило, накормила дочь, вышла посмотреть на мужа.
Стоит перед ней супруг, как всегда с похмелья, - застенчивый, неловко
улыбается, и шутит, и словно прощенья просит:
- Пекла ты, Аночка, куличи, а вышли блины, - на сундук головой кива-
ет.
Всплеснула Анна Тимофевна руками: примяты подушки, комком полотенца,
сплюснуты в лепешки куличи да бабы - спал на куличах Роман Иаковлев.
Глава пятая.
Огорожен сад высокой стеною из камня. Итти мимо этой стены - слышать