мелкий, как водяная пыль. Никто не обращал на него внимания; голоногие
ребятишки продолжали играть, бегая по траве, зарываясь в песок. Через
несколько минут дождь прошел. На юго-востоке черным, резко очерченным
пятном маячила Даймонд-Хед; контур ее воронкообразной вершины выделялся на
звездном небе. Волны прибоя в сонной тишине набегали на песчаный берег и
рассыпались пеной у самой травы. В лунном свете далеко мелькали черными
точками купальщики. Голоса певцов, напевающих вальс, умолкли, и в
наступившей тишине откуда-то из-под деревьев донесся женский смех, в
котором звучал зов любви. Персиваль Форд вздрогнул, ему вспомнились слова
доктора Кеннеди. У лодок, вытащенных на берег, он увидел канаков - мужчин
и женщин; они полулежали на песке неподвижно, как зачарованные. Женщины
были в белых холоку, и на плече одной из них он увидел темную голову
лодочника. Немного дальше, там, где песчаная кромка расширялась у входа в
лагуну, он увидел шедших рядом мужчину и женщину. Когда они подошли ближе
к освещенной террасе, он заметил, как женщина отвела обнимавшую ее руку. А
когда они поравнялись с ним, он узнал знакомого капитана и дочь майора и
кивнул им. Дурман жизни, именно дурман, отлично сказано! И снова из-под
темного альгаробового дерева раздался женский смех, зов любви. Мимо,
отправляясь спать, прошел голоногий мальчуган; его вела за руку ворчавшая
няня-японка. Певцы тихо и томно запели гавайскую любовную песню, а
офицеры, обняв своих дам, все еще скользили и кружились в танце. И снова
под деревьями засмеялась женщина.
Персиваль Форд смотрел, слушал - и резко осуждал все это. Его
раздражал и женский смех, в котором слышался зов любви, и лодочник,
склонивший голову на плечо женщины в белой холоку, и парочки, гулявшие на
берегу, и танцевавшие офицеры и дамы, и голоса певцов, певших о любви, и
его брат, певший вместе с ними. Но особенно раздражала его смеявшаяся под
деревом женщина. Странные мысли зароились в его мозгу. Он сын Айзека
Форда, и то, что случилось с его отцом, могло случиться и с ним. При этой
мысли щеки его вспыхнули, и он испытал острое чувство стыда. То, что было
у него в крови, так ужаснуло его, как если бы он вдруг узнал, что отец его
был прокаженным и что он носит в себе зародыш этой ужасной болезни. Айзек
Форд, этот суровый воин Христов, - старый лицемер! Чем он отличался от
любого канака? Храм гордыни, воздвигнутый Персивалем Фордом, рушился у
него на глазах.
Часы шли, на террасе смеялись и танцевали, туземный оркестр продолжал
играть, а Персиваль Форд все еще бился над внезапно возникшей ошеломляющей
проблемой. Он сидел, облокотясь на стол, склонив голову на руку с видом
усталого зрителя, и про себя молился. В перерывах между танцами офицеры,
дамы, мужчины в штатском подходили к нему, говорили банальные фразы; а
когда они возвращались на танцевальную площадку, внутренняя борьба в нем
возобновлялась с прежней силой.
Он начинал "склеивать" свой разбитый идеал. В качестве цемента он
использовал гибкую и хитрую логику, которую вырабатывают в лаборатории
своего мозга эгоцентристы, - и логика эта оказывала действие. Его отец,
несомненно, был создан из более совершенного материала, чем все
окружающие; но старый Айзек переживал еще только процесс становления,
тогда как он, Персиваль, достиг совершенства. Таким образом, он
реабилитировал отца и в то же время возвышал себя. Его убогое маленькое
"я" раздулось до колоссальных размеров. Он так велик, что может простить!
Он просиял при этой мысли. Айзек Форд был великий человек, но он, его сын,
превзошел отца, потому что обрел в себе силы простить его и даже
по-прежнему чтить его память, хотя она была уже не так священна, как
раньше. Он уже одобрял Айзека Форда, пренебрегшего последствиями своего
единственного ложного шага. Очень хорошо! Он, его сын, также не будет
замечать их.
Танцы скоро кончились. Оркестр доиграл "Алоха Оэ", и музыканты стали
собираться домой. Персиваль Форд хлопнул в ладоши, появился слуга-японец.
- Скажи тому человеку, что я хочу его видеть, - сказал Форд, указывая
на Джо Гарленда. - Пусть сейчас же придет сюда.
Джо Гарленд подошел и почтительно остановился в нескольких шагах,
нервно перебирая струны гитары, которую по-прежнему держал в руках.
Персиваль Форд не предложил ему сесть.
- Вы мой брат, - сказал он.
- Кто же этого не знает? - последовал недоуменный ответ.
- Да, по-видимому, это всем известно, - сухо сказал Персиваль Форд. -
Но до сегодняшнего вечера я этого не знал.
Наступило молчание. Джо Гарленд чувствовал себя неловко; Персиваль
Форд хладнокровно обдумывал то, что собирался сказать.
- Помните тот день, когда я в первый раз пришел в школу и мальчишки
выкупали меня в бассейне? - спросил он. - Почему вы тогда заступились за
меня?
Джо застенчиво улыбнулся.
- Потому что вы знали?
- Да, поэтому.
- А я не знал, - все так же сухо проговорил Персиваль Форд.
- Вот оно что! - отозвался Джо.
Снова наступило молчание. Слуги начали гасить огни.
- Теперь вы знаете, - просто сказал Джо Гарленд.
Персиваль Форд сдвинул брови. Затем смерил его внимательным взглядом.
- Сколько вы возьмете за то, чтобы покинуть острова и никогда больше
не приезжать сюда? - спросил он.
- И никогда не приезжать?.. - повторил Джо Гарленд, запинаясь. -
Здесь я провел всю жизнь. В других странах холодно. Я не знаю других
стран. Здесь у меня много друзей. В других странах мне никто не скажет:
"Алоха, Джо, приятель!"
- Я сказал: никогда больше не возвращаться сюда, - повторил Персиваль
Форд. - Завтра "Аламеда" отходит в Сан-Франциско.
Джо Гарленд был в полном недоумении.
- Но зачем мне уезжать? - спросил он. - Теперь, вы знаете, что мы
братья.
- Именно поэтому, - был ответ. - Как вы сами сказали, все это знают.
Вы получите хорошее вознаграждение.
Смущение и замешательство Джо Гарленда сразу исчезли. Различия в
происхождении и общественном положении как не бывало.
- Вы хотите, чтобы я уехал?
- Да, хочу, чтобы вы уехали и никогда не приезжали сюда, - ответил
Персиваль Форд.
В этот миг, мелькнувший, как вспышка света, Джо Гарленд вырос в его
глазах с гору, а сам он съежился и превратился в козявку. Но человеку
опасно видеть себя в истинном свете: жить тогда становится невозможно.
Персиваль Форд на одно лишь мгновение прозрел и увидел себя и своего брата
такими, как есть. Это мгновение прошло - и он опять оказался во власти
своего ничтожного и ненасытного "я".
- Я сказал, что вы получите хорошее вознаграждение. Вы от этого
ничуть не пострадаете. Я хорошо заплачу.
- Ладно, - сказал Джо Гарленд. - Я уеду.
Он повернулся, собираясь уйти.
- Джо! - позвал его Персиваль Форд. - Зайдите завтра утром к моему
нотариусу. Пятьсот долларов сразу и двести ежемесячно, пока будете
находиться вне островов.
- Вы очень добры, - тихо ответил Джо Гарленд. - Вы слишком добры. Но
не надо мне ваших денег. Завтра я уеду на "Аламеде".
Он ушел, не попрощавшись.
Персиваль Форд хлопнул в ладоши.
- Бой, - сказал он слуге-японцу, - лимонаду!
Он долго сидел за лимонадом, и довольная улыбка не сходила с его
лица.
ЧУН А-ЧУН
Во внешности Чун А-чуна вы не нашли бы ничего примечательного. Он был
небольшого роста, худощавый и узкоплечий, как большинство китайцев.
Путешественник, случайно встретив его на улице в Гонолулу, решил бы: вот
добродушный маленький китаец, владелец какой-нибудь процветающей прачечной
или портняжной мастерской. Что касается добродушия и процветания, это
суждение было бы правильным, хотя и не отражало бы истину во всем ее
объеме, ибо добродушие Чун А-чуна было столь же велико, как и его
состояние, а точных размеров последнего не представляла ни одна живая
душа. Все знали что, Чун А-чун чрезвычайно богат, но в данном случае
словом "чрезвычайно" обозначалось нечто абсолютно неизвестное.
Маленькие черные глазки Чун А-чуна, хитрые и блестящие, казались
дырочками, просверленными буравчиком. Но они были широко расставлены, и
лоб, нависший над ними, несомненно, принадлежал мыслителю. Ибо всю жизнь
А-чуну приходилось решать самые сложные проблемы. Не то, чтобы эти
проблемы особенно беспокоили его. В сущности, А-чун представлял собой
законченный тип философа, духовное равновесие его не зависело от того, был
ли он мультимиллионером, распоряжающимся судьбами множества людей, или
простым кули. А-чун всегда пребывал в состоянии безграничного душевного
покоя, не нарушаемого успехом и не смущаемого неудачами. Ничто не могло
сокрушить его невозмутимость: ни удары плети надсмотрщика на плантации
сахарного тростника, ни падение цен на сахар, когда А-чун уже сам владел
этими плантациями. Опираясь на непоколебимую скалу своей удовлетворенности
миром, он справлялся с проблемами, которыми людям вообще приходится
заниматься не часто, а китайским крестьянам и того реже.
А-чун был именно китайским крестьянином, обреченным всю жизнь
трудиться, как рабочая скотина, на полях; но, по велению судьбы, в один
прекрасный день он исчез с этих полей, словно принц в сказке. А-чун не
помнил своего отца, мелкого арендатора неподалеку от Кантона; не много
воспоминаний оставила и мать: она умерла, когда мальчику едва исполнилось
шесть лет. Зато он помнил своего почтенного дядюшку А-ку, на которого он
батрачил с шести лет до двадцати четырех. Именно после этого он исчез,
завербовавшись на три года на сахарные плантации Гавайских островов с
оплатой в пятнадцать центов в день.
А-чун обладал редкой наблюдательностью. Он запоминал мельчайшие
подробности, какие вряд ли заметил бы и один из тысячи. Он проработал на
плантациях три года и по окончании этого срока знал о выращивании
сахарного тростника больше, чем надсмотрщики и даже сам управляющий;
управляющий же был бы несказанно изумлен, если бы ему стало известно,
какими сведениями о переработке тростника располагает этот сморщенный
кули. Но А-чун изучал не только процессы переработки тростника. Он
старался постичь, каким путем люди становятся владельцами сахарных заводов
и плантаций. Очень быстро он усвоил, что от своего собственного труда люди
не богатеют. Он знал это потому, что сам гнул спину целых двадцать лет.
Люди наживают деньги, только используя труд других. И человек тем богаче,
чем больше ближних работают на него.
И вот, когда срок контракта истек, А-чун вложил свои сбережения в
маленькую лавку импортных товаров, вступив в компанию с неким А-янгом.
Впоследствии лавка превратилась в крупную фирму "А-чун и А-янг", которая
торговала решительно всем - от индийских шелков и женьшеня до островов с
залежами гуано и вербовочных судов. В то же время А-чун нанялся работать
поваром. Он оказался прекрасным кулинаром и за три года стал самым
высокооплачиваемым шеф-поваром в Гонолулу. Карьера его была обеспечена, и
он совершал непростительную глупость, отказываясь от нее, - так сказал ему
Дантен, его хозяин; однако А-чун лучше знал, что ему надо. За упрямство
его трижды назвали дураком при расчете и выдали пятьдесят долларов сверх
положенной суммы.
Фирма "А-чун и А-янг" богатела. Теперь А-чуну незачем было работать
поваром. На Гавайях начался бум. Расширялись плантации сахарного
тростника, и всюду требовались рабочие руки. А-чун видел, какие это сулит
возможности, и занялся ввозом рабочей силы. Он доставил на Гавайи тысячи