мало-помалу умирает, но он не замечает этого. Осевшие в нем триллионы
шустров организовались в невидимый субатомный скелет, которому обмен живой
материи ни к чему; это как раз и есть экток, то есть труп, разлагающийся
совершенно незаметными дозами. Его прежнее тело понемногу исчезает вместе
с отходами организма, но он об этом не знает, потому что, уйдя из жизни,
он существует по-прежнему. Как если бы старую паровую машину Уатта
приводил в действие электромоторчик, укрытый в вале маховика, так что
кривошипы и поршни движет уже не пар, а электрическая энергия. Такая
машина становится не более чем декорацией, действующим макетом, - и точно
то же можно сказать о теле эктока. Энцианский термин мы переводим на
древнегреческий; "эктос" значит "внешний", ведь бессмертие здесь приходит
извне. Специалисты называют эту подмену тела псевдоморфозой: мертвые
логические системы, шустры, вытесняют живую протоплазму. Организм
сохраняет свой облик, форму и функции, набитый внутри, как чучело, а
жестокая ирония заключается в том, что эрзац-материал долговечнее и
эффективнее натурального. Какое-то время обе системы органическая и
шустринная - действуют параллельно, но мертвая постепенно уничтожает
живую, и главной проблемой эктотехники была успешная синхронизация
ползучей смерти и такой же ползучей псевдоморфозы. Это, и только это,
казалось поначалу неосуществимым. За успех пришлось платить гекатомбами
лабораторных животных. Когда обмен материи начинает рваться, как истлевшее
полотно, ее функции уже успел перенять ошустренный носитель, и остатки
жизни, теплящейся в теле, - теперь не более чем пустая скорлупа, почти
совершенно полая куколка, маска, за которой беззвучно пульсирует
энергетический скелет шустров. Эктофицируемый не может помолодеть,
поскольку шустры узнают от тела ровно столько, сколько содержалось в нем в
момент их вторжения. Приходится вести псевдожизнь в возрасте, в котором
было ошустрено тело. Поэтому самые лучшие результаты дает эктофикация в
молодости. Через сто лет после ее начала человек уже биологически мертв. В
его организме нет ни следа мышц или нервов. То есть остались их
безупречные заменители, а сами они подверглись полной псевдоморфозе -
подмене шустрами, и стали субстратом бессмертия. Так что надо и впрямь
умереть, чтобы его обрести. Лет через двести слегка меняется внешний
облик, но, как утверждают, заметить это способен только специалист. Теперь
уже ничего не осталось от автономии жизненных процессов. Все органы тела
действуют как паровая машина, незаметно приводимая в действие
электричеством, то есть подмененная. Глаза могут временно помутнеть,
потому что здесь псевдоморфозная синхронизация иногда дает сбой, но и они
вскоре приобретают твердую прозрачность стекла. Кожа понемногу темнеет,
так как шустры в процессе ядерных превращений выделяют ионы тяжелых
металлов. Этот металлический отлив проявляется обычно лет через триста.
Никаких других побочных эффектов нет на протяжении по меньшей мере пяти
тысяч лет. Кровь по-прежнему течет в венах, но это всего лишь бесполезная
красная жидкость, которая не переносит кислорода, - что-то вроде старинной
декорации. Если бы сердце остановилось (хотя остановится оно не может, как
и та паровая машина), экток все равно продолжал бы мыслить и двигаться,
ведь сердце у него не служит поддержанию жизни. Оно, однако, будет
работать и дальше: ощущение глухой тишины и пустоты в груди могло бы
вызвать тревогу. Итак, все признаки жизни сохраняются полностью - кроме
нее самой. Ведь биологически это уже труп, который как раз поэтому не
боится ни пустоты, ни болезнетворных бактерий, ни смертельного холода.
Шустры в процессе ядерных превращений выделяют тепло, дозируемое таким
образом, чтобы температура тела эктока не отличалась от температуры живого
тела. Но видимость сохраняется лишь постольку, поскольку это необходимо
для нормального самочувствия. Внутренность эктофицированного черепа
холодная, так как ошустренный мозг лучше работает при низких температурах.
Когда началась массовая эктофикация, исследователи констатировали ее
исключительную физиологическую надежность и одновременно - крайне
нежелательные психические последствия в виде всевозможных неврозов и даже
безумия, потому что нельзя было заставить обессмерченных забыть о цене,
которую им пришлось заплатить. Экток не способен размножаться. Кто знает,
может и этого удалось бы достигнуть, но к чему искать технические решения,
если мертвые все равно плодили бы мертвых. Экток ничем или почти ничем не
отличается от живого, но _з_н_а_е_т_, что он неживой. Он дышит, но легкие
его раздуваются как бесполезные мехи, ведь дыхание не служит поддержанию
жизни. Сон ему тоже не нужен. Он мыслит быстрее и лучше тех, у кого
теплый, снабжаемый кровью мозг. В духовном смысле он остается тем же
существом, что и прежде, поскольку структуры мозга, образующие личность,
не только не изменились, но даже упрочились. Не живя, он не может ни
состариться, ни умереть. Он не болеет и не испытывает боли. Нельзя назвать
его андроидом или роботом, ведь он до последней косточки, до последней
клетки такой же, что и до эктофикации. То, что он НЕ такой же, можно
обнаружить лишь при помощи биопсии и электронного микроскопа, в котором
видна тончайшая атомная структура его организма. Речь, следовательно, идет
о фальсификате, который во многом превосходит оригинал, ибо надежнее и
долговечнее его. То был, на заре шустринной эпохи, ее великий триумф.
Десятки тысяч жаждали этого бессмертия, - но оказалось, что оно им не по
плечу. Как заметил Ирркс, один из создателей эктотехники, надо было, как
видно, родиться мертвым, чтобы выдержать в шкуре эктока. (Хотя эктологи
полагали - как оказалось, опрометчиво, - что психологические трудности
эктофикации сглаживаются благодаря тому, что эктофицируемый умирает не в
один какой-то момент, но долгие годы, постепенно, незаметно ни для себя
самого, ни для окружающих.) То был конец энцианских мечтаний о бессмертии.
Никакая другая техника, объяснили мне, не может сравниться с эктотехникой,
потому что ни одна не дает столь очевидной и безусловной гарантии вечного
существования. Тот, кого воскресили из праха, будет уже другим существом,
быть может, похожим на умершего словно две капли воды, но все же кем-то
другим - как близнец. Ибо на стыке смерти и воскрешения возникают
экзистенциальные парадоксы, которые нельзя преодолеть, то есть решить:
КТО, собственно, открывает глаза в качестве воскрешенного - ТОТ же самый
или только ТАКОЙ же самый человек. Напротив, эктотехника, будучи
кунктаторским методом, обеспечивает непрерывность существования очевидным
образом. То, что никто не в силах вынести последствий столь замечательного
свершения, дело совсем другое - и техническое совершенство помочь тут не в
силах. Отвержение этого бессмертия не у всех происходит одинаково, но
основные симптомы схожи: отвращение к собственному телу, зияющая духовная
пустота, страх и отчаяние, перерастающее в манию самоубийства. Следует
добавить еще, что общество не облегчало жизнь эктофицируемым, проявляя в
отношениях с ними особого рода презрение, смешанное с завистью. О том,
почему один только Аникс, бывший императорский философ, не отказался от
такого существования, я услышал множество противоречащих друг другу
версий. Он сам будто бы однажды назвал себя вечным свидетелем преходящего
мира, но это, похоже, лишь одна из наполовину легендарных историй,
связанных с его именем. Он оставил научные занятия больше ста лет назад. И
никого не принимает; ни одного из его учеников уже нет в живых. Говорят,
надо самому стать эктоком, чтобы почувствовать вкус и бремя такого
существования. Люзанские историки всеми силами стараются обойти
эктотехническую стадию развития своей цивилизации. Кажется, это для них
эпизод столь же тягостный и замалчиваемый по тем же соображениям, что и
гибель Кливии. Как если бы и здесь, и там случилось нечто во всех
отношениях постыдное, чего нельзя уже ни исправить, ни вычеркнуть из
памяти.
Аникс живет в небольшом одноэтажном загородном доме, с садом,
заросшим бурьяном и полевыми цветами. Он сам пожелал встречи со мною, и
это было, как меня уверяли, редким отличием. В молодые годы, то есть еще в
эпоху Империи, он опубликовал главный свой труд, возникший под влиянием
Учения о Трех Мирах, этого фундамента энцианской мысли. В его трактовке
Учение подверглось редукции. Аникс пришел к выводу, что возможны лишь два
рода миров. Мир либо лоялен к своим обитателям, либо нелоялен. Лояльный
мир - это мир, в котором нет непостижимых свойств и недоступных мест. Это
мир без неразрешимых загадок и вечных тайн, мир абсолютно прозрачный для
познающего разума. А нелояльный мир познать до конца нельзя. Он непостижим
и неисчерпаем. Именно таков наш мир. Аникс сравнил его в своем главном
труде с колодцем, размеры которого ограничены и конечны, но из которого
воду можно черпать без конца. Вселенная как раз такова: конечна и
неисчерпаема. Через двести лет, уже в качестве эктока, он ввел в свое
учение небольшую, на первый взгляд, поправку. Он сохранил прежнюю
классификацию миров, однако признал, что лишь мир, который он раньше
называл нелояльным, можно счесть благосклонным, ибо он представляет собой
вечный вызов разуму, а разум больше ценит путь, чем конец пути, познание -
больше, чем окончательную формулу, и окончательная победа для него
означала бы окончательное поражение. Что делал бы разум, который познал бы
"все"? Поэтому Аникс и поменял знаки лояльности и нелояльности в своей
типологии миров. Вот что мне было известно, когда я переступил порог его
дома. Кикерикс, который привез меня туда, не пожелал сопровождать меня
дальше. Возможно, Аникс хотел встретиться со мной с глазу на глаз, не
знаю. Я об этом не спрашивал. Он сидел на деревянной веранде, в лучах
солнца, необычайно яркого для северных районов Люзании, и смотрел, как я
иду к нему между высокими рядами кустарника, покрытого пухом уже
отцветающих цветов. Он сидел за низким деревянным столом, на этом странном
для моих глаз стуле, устроенном так, чтобы можно было подогнуть под себя
ноги по-энциански, и был похож скорее на громадную головастую жабу, чем на
лысую птицу. Его лицо, твердое, выпуклое, огромное, с широко
расставленными глазами и ноздрями, было цвета красного дерева с
матово-синим отливом. За тонкой тканью белой бурки, или, пожалуй,
монашеской рясы, угадывался мощный скелет; свои большие темные руки он
положил на крышку стола и смотрел на меня неподвижно, не мигая глазами,
желтыми, как у злого кота. Увидев его, я сразу поверил, что ему почти
четыреста лет. Хотя я не заметил у него ни единой морщины, а голос его
звучал сильно, было в нем что-то ужасающе старое. Не усталость, а скорее
терпение, которое, наверное, встречается лишь у камней. Или, может быть,
безразличие. Словом он все уже видел и ничто не могло ни удивить его, ни
заинтересовать.
- Здравствуй, - сказал он, когда я ступил на скрипучие деревянные
ступеньки веранды. - Ты прибываешь с Земли. Я слышал о ней давно. Ты
человек и зовешься Ийоном. Так я буду тебя называть, а ты зови меня
Аниксом. Садись. У меня есть табурет для людей...
И в самом деле, табурет, на который он мне показал, был земного
образца. Я сел, не зная, что говорить. Меня уверили, что он умер, но,
возможно, это всего лишь вопрос терминологии?