модель и передавали точные чертежи кибершвеям.
-- Сколько же у нее костюмов?
-- Вот уж не считал. Сшито, наверное, сотни две, но многое она передает
в Женевский театр.
-- Тоже мне мания.
-- Да нет, это ей необходимо.
Ну, естественно, это было необходимо всем женщинам, начиная с каменного
века, только не всегда мужчины с этим соглашались.
Мы прошли к следующей двери. Справа и слева стояли машины поменьше, и в
центре их на тонких дисках помещались маленькие, наверное, детские, ноги.
Казалось, огромные пауки захватили в плен эти ножки и цепко держат их в
своих металлических лапах. В полутемной мастерской было прохладно и грустно.
Здесь Илль играла, наряжая самое себя. Но здесь не пахло детским весельем.
Наверное, потому, что сейчас здесь не было Илль.
-- А это ее студия, -- и я очутился в странной комнате. Она была
треугольная, очень узкая и длинная. Здесь был такой же полумрак, как и в
костюмерной мастерской. В центре стояло несколько кресел, на полу валялось
три подушки. В остром углу, от которого расходились обтянутые черным репсом
стены, помещалась странная установка, напоминавшая пульт биопроектора в
сочетании с кабиной для физиологических исследований. Противоположная стена
была вогнутая и слабо мерцала.
-- Не понимаешь? Ну, садись.
Я уселся в первое попавшееся кресло.
-- Смотри туда. -- Джабжа кивнул на мерцающую стену.
Свет погас. Странная музыка, необыкновенно мелодичная, зазвучала со
всех сторон. Мне казалось, что она рождается где-то во мне. Одновременно от
плоскости стены отделилась светящаяся точка и стала расти, превращаясь в
трепещущее облачко. Это была юбка, или, вернее, добрый десяток юбок,
сложенных вместе. Когда-то очень давно в таких одеяниях танцевали балерины.
Теперь я мог уже рассмотреть руки, ноги, даже черты лица. Я удивился тому,
что это была не Илль, а какая-то другая женщина. Рядом с ней появился ее
партнер, весь в темном; рассмотреть его хорошенько я не смог. И в музыке все
отчетливее зазвучали два человеческих голоса -- мужской и женский.
Постепенно они вытеснили все инструменты и остались вдвоем, и если бы даже
не было танцовщиков, а звучали только эти голоса, я, вероятно, видел бы тот
же странный, медленный танец, придуманный Джабжей. Казалось, что они
танцуют, не чувствуя своей тяжести, словно плавают в воде. Танцуют, все
время касаясь друг друга, словно боясь разлететься в разные стороны от
одного неосторожного движения и потеряться в необъятном пространстве. И, не
отрываясь, смотрят друг на друга.
Но спустя несколько минут я заметил, что между ними появилось серое
плотное пространство, не просто разделяющее, а отталкивающее их друг от
друга; вот они расходятся дальше и дальше -- вот они уже бесконечно далеки,
и бесконечность, лежащая между ними, все равно не мешает им чувствовать друг
друга, и каждый продолжает танцевать так, словно он чувствует руку другого,
словно он видит глаза, только что сиявшие рядом, и в свободном своем паренье
они все еще опираются на руку, которой нет, но которая должна поддерживать
их... Странный это был танец. Символика какая-то.
В студии зажегся свет.
-- Хочешь попробовать? -- спросил Джабжа.
-- Да нет. Я ведь и этим пробовал заниматься. Иногда что-то выйдет, но
все не то, что нужно, н как-то кусочками, мертво... Ты бы еще предложил мне
попробовать стихи сочинять. Так вот рифму я тебе любую подберу, а целое
стихотворение -- уволь. Бездарен. А я и не подумал бы раньше, что ты ко
всему еще и тхеатер.
-- Ну уж1 Это так, для себя. Вот Илль -- это голова.
-- Ты тут с ней занимаешься?
Он наклонил голову, и мне вдруг почудилась такая нежность -- и во
взгляде, и в выражении лица, и во всем, -- как он слегка приподнял руки с
широкими плоскими пальцами, словно на руках его лежало что-то нелегкое и
бесценное, и как он глотнул и не ответил, а наклонил голову, и я понял, что
ни Туан, ни Лакост тут ни при чем и что круглая физиономия с глуповатой
улыбкой -- это лицо актера, могущего стать настолько прекрасным, насколько
только он сам сможет этого захотеть, и что никто, кроме Джабжи, не даст Илль
того, что ей необходимо -- бескрайней фантазии, воплощенной в реальные
картины создаваемого им мира. Я знал, каких нечеловеческих усилий стоит
создать одновременно и музыку, и фон, и движущихся, дышащих, живых людей, и
не давать угаснуть ничему, и подчинять все это своей фантазии... Не всякий,
кто напишет несколько рифмованных строк, -- поэт. Но тот, кто создал хоть
одну полную сцену, тот уже тхеатер. В старину в таких случаях говорили --
это от бога. Вот уж воистину! Можно просидеть десятки лет, тренировать себя
до умопомрачения, в совершенстве создавать геометрические фигуры, машины,
здания, но придумать, создать с начала до конца хоть несколько секунд
человеческой жизни -- это мог только настоящий талант.
А вот они, оказывается, это умели.
-- Джабжа -- это еще ничего. Но Илль, девчонка?..
-- Джабжа, -- сказал я. -- Покажи мне Илль.
Он быстро взглянул на меня. Плоское, флегматичное лицо его ничего не
выражало. Потом одна бровь приподнялась: I
-- Ишь ты! Так сразу и покажи. Да если я это сделаю, ты из Хижины не
улетишь.
-- А ты думаешь, мне так хочется улететь? -- спросил я. -- Только это
было бы слишком просто, если бы из-за Илль.
Джабжа молчал. Догадывался ли он, что привязывало меня к Егерхауэну,
или даже знал точно -- не имело значения. Он был молодчина, что молчал. А я
вот сидел верхом на каком-то табурете, и все покачивался в такт музыке --
светлая и удивительно ритмичная, она никак не хотела исчезать -- и говорил,
говорил...
-- - Джабжа, -- говорил я, -- мир вашей Хижины чертовски древен, это
другая эпоха, Джабжа. Это ушедшая эпоха пространства, где все -- вверх,
вперед, в стороны. Ты знаешь, как развивалось человечество? Сначала оно
познавало пространство -- как врага, настороженно, с оглядкой. Времени тогда
люди просто не замечали -- оно было выше их понимания. По мере того, как
человек начал отходить от своего жилища, он стал завоевывать пространство.
Тогда и возникло первое, такое смутное-смутное представление о времени. Не о
том времени, что от еды до охоты. О Времени. Ты меня понимаешь. Но это
представление открыло такую бездну, что лучше было обо всем этом н не
думать. И человечество занялось пространством, благо оно покорялось довольно
элементарно. И вот старик Эрбер решил закончить эпоху покорения расстояний
-- любой уголок вселенной должен был стать доступным для человека. Но
вместо того, чтобы закончить одну эпоху, он сразу открыл новую эру.
Джабжа все молчал, наклонившись над пультом и выцарапывая на его панели
какого-то жука.
-- Ваша Хижина осталась в милом добром пространственном веке, --
продолжал я. -- В нем остались и все вы, и даже те двое, которых ты только
что создал передо мной. Они были легки и наполнены светом, потому что не
чувствовали каждым квадратным сантиметром своей кожи того чудовищного
давления времени, которое легло на плечи всех остальных жителей Земли...
-- А ты ее видел, всю Землю? -- быстро спросил Джабжа.
-- Видел. Я видел людей, стремительных до потери человеческого тепла.
-- И по одной этой быстроте ты уже заключил, что все на Земле -- психи,
вроде твоих коллег, я имею в виду Элефантуса и этого... Пата.
От неожиданности я даже перестал качаться. Вот тебе и на! В свете
теории о подвигах поколений именно Элефантус и Патери Пат (в меньшей
степени, разумеется) казались мне героями своего времени. Они отдавали себе
полный отчет о кратковременности своего пути и поэтому старались как можно
больше сделать. Я ведь видел, как скупо тратили они свое время на все то,
что не касалось непосредственно работы. Значит, это не героизм -- отдавать
всю свою жизнь науке?
-- Ну, Джабжа, -- я только пожал плечами, -- ты, братец, необъективен.
Они же работают, как каторжные.
-- Знаю, -- сказал Джабжа, -- ну и что? Работа на полный износ
организма
-- это не заслуга. Теперь об этом только такие мальчики, как Туан,
мечтают. Да и то по глупости.
-- Но если есть поколение какого-то подвига, то должны же быть и его
герои!
-- Вот-вот. Пара вас с Туаном. Все герои, пойми ты это. А не понимаешь
-- садись в мобиль и катись в любой центр, лишь бы там было много
людей.
-- Не сейчас, Джабжа.
Он опять промолчал.
-- Вот и пойми тебя: то -- "психи", то -- "все герои".
-- Чего тут понимать? Герои-то -- люди, а люди разные бывают. Против
этого трудно было возразить.
-- Да, -- сказал я, -- очень разные. Даже в наш век.
-- Причем тут век. Вот ты тут теорию развивал, что были когда-то люди,
которые не чувствовали давления времени. По скромному моему пониманию, думал
ты одно, а говорил -- другое. Тебе не дает покоя не Время -- вообще,
философски, а просто-напросто даты, принесенные "Овератором". Так?
-- Так, -- сознался я.
-- И ты полагаешь, что люди только сейчас задумались над этим вопросом?
Нет, Рамон. Узнать свой век -- это с давних времен было мечтою сильных и
страхом слабых. Есть такая сказка, старая-престарая, из сказок про доброго
боженьку. Был такой боженька -- по доброте своей людей тысячами губил,
младенцами тоже не брезговал; земли целые прахом пускал. Слыхал, наверное.
Сотворил этот бог людей и довел до сведенья каждого, сколь быстро он его
обратно в лоно свое приберет. Ну, возни у бога в те времена много было --
целую метагалактику отгрохал, нескоро руки опять до Земли дошли. А когда
дошли, совершил он инспекторскую поездку по некоторым районам
Средиземноморья. И первый, кто попался ему на глаза, был здоровенный детина,
который крушил вполне пригодный для эксплуатации дом. "Ах ты, сукин сын, --
завопил добрый боженька, -- что это ты делаешь с жилым фондом!" -- "А то, --
ответствовал детина, -- что завтра мне помирать, а чтоб соседу моему ничего
не досталось, и дом свой порушу, и овец порежу". Проклял его бог и
постановил: никому смерти своей не знать. С тех пор мир был на Земле.
Относительный, конечно.
Мы помолчали.
-- Дикая сказка, -- сказал я. -- И кто ее выдумал?
-- А кто знает? Торгаш какой-нибудь. Мелочь человеческая. Странно
только, что на эту сказку умные люди частенько ссылались. Ну, да черт с ней.
Примерно в эти же времена жил другой человек. Поэт. И писал он по-другому.
Вот послушай один его стих:
"Скажи мне, господи, кончину мою, и число дней моих, какое оно, дабы я
знал, какой век мой..."
Сдержанная сила, какое-то непоказное, бесстрашие и бесконечная
искренность этих скупых слов потрясли меня.
-- Подстрочник Данте?
-- Да нет, подревнее. Говорят, царь Давид, только не похоже -- такое
бесстрашие вряд ли могло быть у человека, который слишком много терял вместе
с жизнью. Скорее всего -- безвестный мудрец, древние цари тоже не дураки
были, -- Джабжа поднялся, -- умели, наверное, себе референтов подбирать.
Мы снова были в коридоре. Осталось всего четыре одинаковых двери --
Джабжа прошел мимо них.
-- Вот, собственно, и все. Это наши личные аппартаменты -- клетушки
Лакоста, Туана, моя и Илль. Да вот, кстати, и она возвращается.
Я бы не сказал, что заметил хоть какой-нибудь признак ее появления.
-- Не удивляйся -- мы привыкли узнавать каждый подлетающий мобиль.
-- Но я не слышал ни одного.
Джабжа толкнул дверь гостиной и пропустил меня первым.
-- Тем не менее за то время, пока мы осматривали эти развалины, около
десятка вылетело и столько же вернулось. Центральный кибер сам распоряжается