огней. Я глядел на эти руки, и до меня медленно доходило, какой же
потрясающей женщиной станет когда-нибудь эта девчонка, если уже сейчас она
умеет так понять, что при всех распрекрасных дружеских отношениях в этом
доме иногда тянет холодком бесконечного мальчишника, и она приносит им всю
накопляющуюся в ней женственность, но мудро ограждает себя колдовской чертой
неприкасаемой сказочности.
И сегодня рыцарем ее был Лакост, хотя она не выделяла его и не
улыбалась ему больше, чем кому-нибудь, но что-то общее было в ее старинном
костюме и его ультрасовременном трике с серебристым колетом, в подкладку
которого так хорошо монтировались всевозможные датчики; может быть,
несколько столетий тому назад она и выглядела бы в таком наряде, как
служанка; но сейчас это была фея, и фея одного из самых высоких рангов. А
Лакосту не хватало лишь ордена Золотого Руна. Разговор за столом велся
вполголоса, я давно уже за ним не следил, и меня не тревожили, разрешая мне
предаваться своим мыслям, и я удивлялся, как это в прошлый мой визит я мог
подумать, что этот мальчик Туан имеет какое-то отношение к ней.
Ужин уже окончился, но никто не вставал; музыка не умолкала. Мы сидели
за столом, но мне казалось, что все мы кружимся в медленном старинном танце,
улыбаясь и кланяясь друг другу. И Илль танцует с Лакостом. "А собственно
говоря, почему меня так волнует, с кем она?" -- подумал я, и в ту же секунду
глухие частые удары ворвались в комнату. Казалось, отворилась дверь, за
которой бьется чье-то исполинское сердце. Но удары тут же приглохли, и на их
отдаленном фоне зазвучал бесстрастный голос:
"В квадрате шестьсот два обвалом засыпана группа людей в количестве
семи человек. Приблизительный объем снеговой массы будет передан в мобиль.
Продолжаю ориентировочные расчеты. Необходим вылет механика и врача".
Лакоста и Джабжы уже не было в комнате. Я посмотрел на Илль. На ее лице
появилось выражение грустной озабоченности. И только. Она поднялась н стала
убирать со стола. Туан тоже встал и, как мне показалось, неторопливо
удалился в центральные помещения.
Наверное, все шло, как полагается, ведь не в первый же раз в
заповеднике случается обвал. Но мне казалось, что все до единого человека
должны начать что-то делать, бегать, суетиться. А они остались, словно
ничего и не случилось. Илль унесла посуду и села у едва тлеющего камина,
положив ноги на решетку.
-- Сегодня много обвалов, -- сказала она, кротко улыбнувшись, словно
сообщала мне о том, что набрала много фиалок.
Я понял, что это -- приветливость хозяйки, которой волей-неволей
приходится развлекать навязчивого гостя. Я поднялся.
-- Не уходите, -- живо возразила она. -- Вы ведь видите, меня бросили
одну.
Как будто я не знал, что она одна-одинешенька лазает ночью по горам.
-- Останьтесь же -- солнце еще не село.
В прошлый раз я бы спросил: "А что мне за это будет?" -- и остался бы.
Сегодня я просто не знал, как с ней разговаривать -- у меня перед глазами
стояло тонкое, чуть насмешливое лицо Лакоста. Я подбирал слова для того,
чтобы откланяться самым почтительным образом и тем оставить для себя
возможность еще раз навестить Хижину. Но вошел Туан.
-- Почти ничего не видно -- "гномы" поднимают стену снега. Лакост и
Джабжа висят чуть поодаль и говорят, что все хорошо.
-- Почему -- висят? -- не удержался я.
-- Они не выходят из мобилей, так как никогда нельзя забывать о
возможности вторичного обвала. "Гномы" сами откопают людей и притащат их
Джабже.
-- А если они все-таки попадут под обвал?
-- И так бывало. Тогда полечу я.
Он был уже в форме.
-- А твой двойник? -- напомнила Илль.
-- Черт побери, из головы вылетело.
Туан повернулся и бросился обратно.
-- Я уже придумала ему кличку, -- сказала Илль.
-- Кому?
-- Двойнику, Мы будем звать его "Антуан".
Я пожал плечами. Где-то под снегом задыхались люди, а она болтала о
всяких пустяках. Неужели костюм так меняет женщину?
-- Не волнуйтесь, Рамон, -- сказала она мягко. -- Мне сначала тоже
казалось, что я должна вмешиваться в каждый несчастный случай. Но я здесь
уже четыре года и знаю: когда летит Лакост -- волноваться нечего. Они
сделают свое дело. А через несколько минут можем понадобиться и мы. Это --
наша жизнь, мы привыкли. На войне -- как на войне.
Я не удержался и глянул на нее довольно выразительно. Эта горничная
очень мило щебетала о войне. А сама боится ходить на охоту.
-- А вы когда-нибудь держали в руках пистолет?
-- Да, -- просто сказала она, -- я стреляю хорошо.
-- А вы сами попадали под обвал?
-- Несколько раз, -- так же просто ответила она. -- Один раз Джабжа
едва разбудил меня.
Мне стало не по себе от этого детского "разбудил". Она даже не понимала
как следует, что такое умереть.
-- Скажите, -- вдруг вырвалось у меня, -- а разве не бывает здесь
случаев, когда люди приходят в горы умирать? Знают, что им не избежать
этого, и выбирают себе смерть на ледяной вершине, что ближе всего к небу?
-- Я не совсем понимаю вас. Неужели человек, которому осталось немного,
будет терять время на то, чтобы умереть в экзотической обстановке? Он лучше
проживет эти последние дни, как подобает человеку, и постарается умереть
так, чтобы смерть была не последним удовольствием, а последним делом.
С ней решительно нельзя было говорить на такую тему. Я продолжал лишь
потому, что хотел закончить свою мысль. Может быть, когда-нибудь, с
возрастом, она вспомнит это и поймет меня.
-- Мне кажется, Знание, принесенное "Овератором", гораздо обширнее, чем
мы предполагаем. Вряд ли вы наблюдали за этим, но мне кажется, что у
человека пробудился один из самых непонятных инстинктов -- инстинкт смерти.
Вы знаете, как раненое животное уползает в определенное место, чтобы
умереть? Как слоны, киты, акулы, наконец, образуют огромные кладбища? Их
ведет древний инстинкт, утерянный человеком. И мне кажется, что сейчас этот
инстинкт не только снова вернулся к человеку, но стал чем-то более высоким и
прекрасным, чем слепой двигатель животных -- как случилось, например, с
человеческой любовью, поднявшейся из инстинкта размножения.
Илль смотрела на меня уже без улыбки.
-- А вы уверены, что есть такой инстинкт -- смерти? Мне почему-то
всегда казалось, что люди придумали его. Есть инстинкт жизни. Если бы я была
зверем, что бы я делала, смертельно раненная? Уползла бы в одной мне
известное место, чтобы отлежаться, зализать раны и выжить. Именно -- выжить.
Звери не хотят умирать. И если они идут, как слоны, в какое-то определенное
место -- я уверена, что эта область или отличается здоровым климатом, или
полезной радиацией, но звери идут туда жить. Иначе нет смысла идти. Но
почему-то люди замечали лишь трупы не сумевших выжить, а про тех, кто
оказался сильнее, кто смог подняться и уйти снова к жизни, люди забыли. Да
это и не удивительно -- ведь люди отыскали этот инстинкт и назвали его
именно тогда, когда человеку и самому подчас жить не хотелось. Ну,
подумайте, разве вы стали бы что-нибудь делать, чтобы умереть? Нет. И звери
этого не делают, и я, и вы, и все...
Мне не хотелось продолжать разговор, я видел, что она не понимает меня,
но это было уже не детское невосприятие сложного взрослого мира, а свой,
вполне сложившийся взгляд на вещи, о которых я в таком возрасте еще не
задумывался.
Я посмотрел на Илль сверху вниз. Как тебе легко! Вокруг тебя люди, с
которыми не страшно ничто, даже это. Они растят тебя, позволяют баловаться
маскарадами, свечами и каминами, играть в спасение людей. Они передали тебе
свои знания, свое мужество и свою доброту. То, что ты сейчас говорила мне,
-- тоже не твое, а их. Всех их, даже этого смазливого мальчика Туана. И
сейчас ты останешься с ними, а мне пора улетать, мне пора туда, где, стиснув
зубы, я буду бессильно глядеть на то, как уходит и уходит, и никак не может
уйти самый дорогой для меня человек. Этому человеку можно все -- сводить
меня с ума, заключать меня в каменный мешок проклятого Егерхауэна, потому
что она любила меня и ждала -- и теперь она имеет право на всего меня.
-- Мне пора, -- сказал я и пошел к выходу.
-- До свидания, -- услышал я за своей спиной обиженный детский голосок.
Что-то поднялось внутри меня -- глухое, завистливое; я выскочил на
стартовую площадку и плюхнулся на дно мобиля, кляня всех, кто живет так
легко и красиво; живут, не зная, что они вечно что-то должны. Нет, злость
моя не была завистью -- я мог бы остаться с ними, -- а сознанием
совершенного бессилия заставить Сану прожить последний свой год так, как
они.
Я шел по тяжелому весеннему снегу и мне казалось, что стоит мне
обернуться -- и я увижу сверкающую в лунном свете вершину горы, где живут
эти удивительно, чертовски обыкновенные люди, которые, наверное, никогда не
делали проблемы из того, чего они хотят и что они должны.
Сана, разумеется, не спала. Она ходила по комнате, и походка ее была
тяжела и неуверенна. Словно на каждом шагу она хотела повернуться к двери и
бежать куда-то, но сдерживалась. Мне она ничего не сказала.
Я вытянулся на постели, как человек, прошедший черт знает сколько
километров. Я не притворялся -- я был действительно так измотан. Чуть было
не улыбнулся, вспомнив "Антуана". И уже окончательно за сегодняшний вечер
разозлился на себя за то, как я держался с Илль. Бедный ребенок. Ей бы жить
да радоваться, а тут лезут всякие самодеятельные философы со своими
новоявленными инстинктами. А она еще, наверное, в куклы играет. Туан с ней
по горам лазает, Джабжа носик вытирает, Лакост интеллектуально развивает.
Ну, чем не жизнь? Потом она в одного из них влюбится, будет очень
трогательно скрывать от двух других, потом совершенно нечаянно и обязательно
в героической обстановке эта любовь выплывет на свет божий, и вот -- свадьба
на Олимпе. Я с ожесточением принялся рисовать в уме этакую лакированную
картинку: невеста, по древним обычаям, вся в белом, только очень
внимательный взгляд может усмотреть между высокой перчаткой и кружевом
рукава черную матовую поверхность трика. Глухие сигналы тревоги нарушают
торжественное звучание мендельсоновского марша, и вот уже мощный корабль
уносит юную чету навстречу первой их семейной опасности. Бестр-р-ре-петной
рукой снимает Илль со своей головки подвенечную фату, а Лакост...
Почему -- Лакост?
Все во мне возмутилось.
-- Что ты? -- спросила Сана.
-- Бывает, -- сказал я. -- Когда долго бегаешь, потом руки и ноги
иногда возьмут вдруг и дернутся...
-- Да, -- сказала она, -- так бывает.
Я боялся, что она сейчас начнет меня еще о чем-нибудь расспрашивать, но
она уже спала. Засыпала она удивительно -- словно мгновенно отключалась от
всех дневных мыслей и забот. И медленно, с трудом просыпалась. Я спрашивал
ее, и она объясняла это тем, что работа в Егерхауэне для нее непривычна и
она очень устает. Но я понимал, что утомляет ее не работа, а вечное
ожидание, вечное напряжение -- я знал, что каждая ее минута полна мыслью обо
мне; и день -- обо мне, и ночь -- обо мне, и сейчас -- обо мне, и потом --
обо мне, и всегда, всегда обо мне.
Глава VIII
С каждым днем Сана становилась все рассеяннее. Она забывала, что
собиралась делать, иногда вдруг замирала у двери и поворачивала обратно --
вероятно, не могла вспомнить, куда перед этим собиралась идти. Движения ее
стали намного медленнее, чем зимой. Кажется, она начинала понимать, как