Когда шло программирование, у меня появились кое-какие мысли относительно
конструкции, но менять что-либо было уже поздно. Я решил накидать побольше
схем, чтобы потом Педель по образцу нашего кида собрал аналогичный, но более
совершенный аппарат. Я не знал, насколько это было нужно, но у меня было
хоть какое-то занятие. Я все ждал, когда же кончится эта весна, и
единственной радостной мыслью была та, что в таком состоянии меня уже никто
не видит. Естественно, под словом "никто" я подразумевал одного человека.
А Патери Пат стал смотреть на меня как-то дружелюбнее. Во всяком
случае, в его взгляде проскальзывало что-то от быка, которого ведут на убой
в паре с другим обреченным, и он благодарен соседу за компанию. Я давно
махнул на него рукой, потеряв надежду хоть сколько-нибудь разумно объяснить
его поведение.
Иногда меня так и подмывало спросить его: ну, как там тебя, сильнейший
и мудрейший, ты, решившийся на эксперимент -- на такой эксперимент! -- над
своей драгоценной особой -- установил ли ты, наконец, нужно ли это
человечеству? Хотя что там человечеству -- тебе самому? Да, да, тебе,
лиловый бегемот, краса и гордость земной аккумулятопатологии? Ну, что тебе
дало зто? Что изменило оно в твоей жизни? Ведь если бы ты и не знал ничего,
ты все равно дрожал бы над каждой своей минуткой, и все равно ты торчал бы
здесь, потому что только тут тебе обеспечен идеальный для здоровья климат и
вполне устраивающая тебя работа. И все равно ты отравлял бы существование
всем нормальным людям, и все равно тебе было бы плевать на этих остальных
людей. Так зачем, зачем тебе это Знание?
Тянулся пятидесятый, шестидесятый, сотый день мая, и я с каждым днем
тупел все больше и.больше и радовался этому той безысходной радостью, с
которой человек, пытаемый в застенке, теряет сознание. Иногда, чтобы
привести себя в рабочее состояние, я говорил: рано или поздно, но Егерхауэн
кончится. И что тогда? Хижина? Но я понимал, что после исчезновения Саны я
не смогу прийти туда, если совесть моя не будет абсолютно чиста. Как не
чиста она сейчас. Но пока еще есть время, я должен расплатиться с Саной за
все, что было и что могло бы быть между нами. Ведь и сейчас мы могли бы быть
с ней счастливы, мы могли бы по-прежнему любить друг друга. Виноват ли во
всем проклятый "Овератор"? Первое время я был в этом уверен. Но не все ли
равно, кто виноват. Главное, что любовь уходила, и если бы Сана каким-то
чудом пережила этот год, не знаю, смог ли бы я остаться с ней или нет. Но я
должен был ее потерять, и поэтому платил вперед за то, чего никогда уже не
будет. Я запутался во всех этих рассуждениях, и подчас мне казалось, что я
просто холодно отсчитываю камешки, как девочки на пляжах: я теряю этот
день... и этот... и белые камешки звонко чокают, ударяясь друг о друга и
по-лягушечьи упрыгивая в песок.
И просыпаясь утром, я говорил себе: чтобы уплатить долг, я обязан на
этот год забыть шальную большеглазую девчонку, которая может жить по другим
законам, потому что ей всего восемнадцать лет.
И работая днем, я снова думал, что должен забыть...
И засыпая ночью, я опять вспоминал, что все еще не забыл...
Так, в днях, наполненных какой-то работой, припадками самобичевания и
лаской, тоже входящей в уплату долга, пришло, наконец, лето.
Как-то утром я закрутился с работой. Сана, как обычно, пропадала у
Патери Пата, и Педелю пришлось напомнить мне, что все уже собрались к обеду.
Я давно уже не переодевался по такому поводу и, наскоро сполоснув руки под
алеаровым фонтанчиком, побежал к уже дожидавшемуся меня мобилю. Педель
скользил боком, держа передо мной полотенце, распяленное на тонких
щупальцах.
Добравшись до Центрального поселка, я быстро прошел через полутемные
комнаты обеденного павильона. Не так давно мы стали обедать на веранде,
крытой, разумеется, непрозрачным пластиком. Мне достаточно было намекнуть
Сане, что я побаиваюсь весеннего ультрафиолета, от которого я порядком отвык
за одиннадцать лет -- и к моим услугам были целые тоннели, прячущие нас от
непрошеных наблюдателей.
Внезапно я услышал веселые голоса. Да ну? Я никак не мог представить,
что способно было вызвать оживление за нашим унылым столом.
С веранды снова донесся смех. "Как в Хижине"... -- невольно подумалось
мне. Я толкнул дверь и остановился на одной ноге.
На столе царил хаос.
Сана сидела, положив оба локтя на скатерть.
Патери Пат был в белоснежной рубашке.
Рядом с Элефантусом сидела Илль.
-- Посмотри-ка на него! -- сказала она Элефантусу, показывая на меня
рукояткой костяного ножика. Элефантус послушно посмотрел на меня.
-- Вывих нижней челюсти, -- констатировала она. -- Кажется, это по
вашей части. Сана?
-- Вы все перепутали, -- весело отвечала та. -- За костоправа у нас --
Патери Пат. Рамон, закрой рот и садись. Вы ведь знакомы?
-- Ага, -- отвечала Илль.
-- Что-нибудь случилось? -- догадался я спросить.
-- Ничего, -- ответила Илль. -- Добрый день.
И все кругом снова засмеялись. Ничего смешного не было сказано, да,
вероятно, и до этого не говорилось. но у всех появилась удивительная
потребность улыбаться, радоваться все равно чему. И это была не просто
потребность в общении, это был направленный процесс: все улыбки, шутки и
просто реплики эпического характера относились непосредственно к Илль.
Особенно истекал теплотой Элефантус. Он излучал. Он радиировал. Он
возвышался слева от Илль, такой потешный рядом с ней, такой старомодный, ну,
просто галантный пра-прадедушка. А, может, так и есть? Они здорово похожи.
Глазища. И ресницы. И эта легкость движений. Надо будет спросить как-нибудь
потактичнее, сколько раз следует употреблять эту приставку "пра...".
Впрочем, теперь подобные вопросы вполне лояльны. Другое дело --
осведомляться о том, сколько еще осталось, вот это уже бестактность. Я
усмехнулся: как забавно -- со мной нельзя быть бестактным!
Мысли мои разбегались. Так кружится голова, когда вдруг наешься после
длительного воздержания. Прошло около месяца с тех пор, как я бежал от Илль,
и кажется, что с тех пор я ни о чем не думал. В лучшем случае у меня
появлялись некоторые соображения относительно работы.
А сейчас все сразу говорили: Элефантус -- о стрельбе из лука, Сана --
об иммунитете триалевских клеток к сигма-лучам, Патери Пат -- об английских
пари, а Илль -- о каком-то диком корабле, напоминающем морскую черепаху. Я
сосредотачивался и вылавливал из общего гула наиболее громкую фразу,
старательно таращился на Элефантуса, на Патери Пата, но ничего не мог
понять. Я заставлял себя не смотреть на Илль и не слушать, о чем она
говорит. Вскоре я поймал себя на том, что невольно раскачиваюсь взад-вперед.
Я представил себе со стороны собственный вид и, махнув рукой на всех,
уткнулся в свой бифштекс. Это прибавило мне ума, так как с момента
возникновения цивилизованного человечества мясо было опорой н вдохновением
всех кретинов. Я мигом уяснил, что дело все в том, что в заповедник
пожаловала пара каких-то юнцов на старинном корабле, конструкция и принцип
действия которого, древние, как стрельба из лука, были предметом пари
обитателей Хижины. К "черепахе", возраст которой определяется несколькими
сотнями лет, еще никто не успел слетать, но предполагалось, что в случае
какой-нибудь аварии она может стать источником нежелательной радиации,
всегда так пугавшей Сану.
В разговоре образовалась пауза, и я был рад, что могу вставить хоть
какую-нибудь реплику:
-- Жаль, что этот корабль -- не амфибия, -- с глубокомысленным видом
заметил я.
-- Сохранились еще внимательные собеседники, -- фыркнула Илль. -- Я
ведь только что говорила, что это -- один из первых универсальных мобилей.
Ну и работнички у тебя, папа, я бы гнала таких подальше. Впрочем, ты,
кажется, говорил, что все за них делают аппараты.
Положительно, сегодня был день ошеломляющих сюрпризов. Элефантус -- ее
папа. Это в сто сорок с лишним лет! Я до сих пор как-то полагал, что после
ста лет люди уже оставляют заботы о непосредственном продолжении рода. Еще
один косвенный дар "Овератора". У меня вдруг резко поднялось настроение.
Какая прелесть -- теперь можно ходить в холостяках лет до ста двадцати. А
если учесть все достижения медиков, которых теперь развелось на Земле
несчетное число, то, может, и до ста пятидесяти.
Эта мысль так понравилась мне, что я засмеялся и открыто посмотрел на
Илль. Кстати, под каким предлогом она здесь? Визит к отцу? Вполне допустимо,
но почему она не делала этого раньше? Я думал об этом и разглядывал Илль --
беззастенчиво, как тогда, в мобиле. В маленьком мобиле цвета осенней листвы.
Сана, говорившая с Патери Патом, обернулась ко мне и о чем-то спросила.
-- Да, -- сказал я, -- да, разумеется. -- И, кажется, невпопад. Сана
поднялась:
-- Благодарю вас, доктор Элиа, и прошу меня извинить: сегодня мы ждем
микропленки из Рио-Негро. До свиданья, Илль. Вы идете, Патери?
Впервые я увидев, что Патери Пат неохотно направился к двери.
Обычно он исчезал после финального блюда, не дожидаясь, пока мы все
закончим обед.
-- Я ведь еще увижу вас до отлета? -- тише, чем этого требовала
вежливость, спросил он у Илль.
-- Нет, -- отвечала она своим звонким голосом. -- Я тороплюсь. До
свиданья.
Ага, она его выставляла. Мне вдруг стало ужасно весело. Черт дернул
меня, как всегда, за язык:
-- Вы уже улетаете? -- церемонно обратился я к Илль. -- Тогда разрешите
мне проводить вас до мобиля.
-- Пошли, -- легко сказала Илль.
Я ждал, что Патери Пат сейчас повернется и глянет на меня своим мрачным
взором, напоминавшим мне взгляд апатичного животного, которого медленно, но
верно довели до бешенства. Но вышло наоборот. Он весь как-то пригнулся,
словно что-то невидимое навалилось на него, и медленно, не оборачиваясь,
протиснулся следом за Саной в дверь.
Мы невольно замолчали; казалось, всего несколько шагов отделяли нас от
царства времени, тяжесть которого не выдерживали даже исполинские плечи
Патери Пата.
Я тревожно глянул на Илль. Я вдруг испугался, что тот ужас, который
тяготел над Егерхауэном и который, подобно вихрю Дантова ада, все быстрее и
быстрее гнал его обитателей по временной оси жизни, это коснется ее,
вспугнет, заставит бежать отсюда, чтобы больше никогда не вернуться. Но Илль
-- это была Илль. Она сморщила носик, потом надула щеки и весьма точно
передразнила гнусную и унылую мину Патери Пата. Она даже и не поняла ничего.
И слава богу.
Илль встала. Подошла к Элефантусу. Ярко-изумрудный костюм, обтягивающий
ее, словно ежедневный рабочий трик, на изгибах отливал металлической
синевой; но кисти рук и плечи были открыты, а на ногах я заметил узенькие
светлые сандалии. Видимо, материал, из которого был изготовлен ее костюм,
был слишком тонок и непрочен по сравнению с тем, что шел на трики
специального назначения. Во всяком случае, даже при ходьбе по острым камням
трик не требовал туфель. Сейчас же Илль напоминала что-то бесконечно
хрупкое, тоненькое. Наверное, какое-нибудь насекомое. Ну, да, что-то вроде
кузнечика. И двигалась она сегодня легко и чуть-чуть резковато. Вообще
каждый раз она двигалась по-разному, и каждый раз как-то не по-человечьи.
Надо будет ей это сказать... Потом, В будущем году.
Илль, как примерная девочка, чмокнула Элефантуса куда-то возле глаза. У
него поднялись руки, словно он хотел обнять ее или удержать.
"Это совсем не страшно -- узнать свой год..." -- невольно всплыло в