грусти, совсем спокойно, потому что где-то совсем близко -- соединение,
потому что:
В раю да воскреснет он!
И все христианские души...
И тихое, всепрощающее: "Да будет с вами бог".
Но никакого бога не было с этими людьми, а была только ненависть, и
ложь, и яд, и рапиры, и справедливая месть, которая ничего не могла
искупить.
И рука Илль была в моей руке.
Мы уходили, как всегда это бывает после чего-то подавляющего, медленно
и молча. Лакоста уже не было -- наверное, он видел нас и тактично исчез,
предоставив нам возвращаться в том же крошечном одноместном кораблике.
Мы взлетели совсем спокойно. Я по-прежнему сидел сзади нее на полу --
другого места в этой малютке и не было -- и думал, как же она простится со
мной; я ведь понимал, что нелепо и бессовестно было бы с моей стороны
пользоваться тем, что потрясло ее совсем еще ребячье воображение; что будь
на моем месте Лакост или даже Туан -- для нее не было бы никакой разницы.
Пусть она выбирает сама, куда мы полетим, и если захочет -- пусть сама
заговорит. Нам осталось совсем немного -- несколько минут. А потом останется
несколько месяцев. А потом мы будем вместе, и это так же верно, как тогда,
когда я сидел на своем буе, не имея ни тысячного шанса на спасение -- и у
меня даже не возникало сомнений в том, что рано или поздно я вернусь на
Землю. И теперь будет так же. Ты -- моя Земля, мое счастье, и вся жизнь моя.
И что мне до того, что сейчас я не нужен тебе. У нас с тобой еще все
впереди... Если только там, куда я возвращаюсь, ничего не произошло за эти
несколько часов. Но ничего не могло произойти. Что -- несколько часов перед
целым годом? Ничего не могло произойти. Ну, вот и мои горы. Скажи мне на
прощанье несколько вежливых, ничего не значащих слов. Они действительно
ничего не будут значить после тех минут, когда я держал твою руку и смотрел
на тебя -- на вторую Илль, прячущуюся под белокурым париком датчанки. Ну,
придумывай же эти слова -- вот ведь и синяя долина Егерхауэна.
Наш мобиль тихо скользнул вниз и повис там, где обычно я выходил, когда
возвращался после наших встреч в Хижине. Илль повернулась ко мне, тихонечко
вздохнула, как тогда, в самый первый раз, и сказала:
-- Больше не буду тебя выкрадывать. А сегодня не могла иначе. Я ведь
люблю тебя, Рамон.
Я схватил ее за руки и замер, глядя снизу на ее губы. Сейчас она
скажет, что это не так. Она перепутала. Пошутила. Сошла с ума. Но я увидел,
что это -- правда, но только ничего больше не будет и она не переступит того
заколдованного круга, которым сама себя очертила.
-- Я сказала. А теперь -- иди.
-- Что-о? -- во мне вспыхнула какая-то веселая, буйная ярость. -- Идти?
Теперь?
Одной рукой я обхватил ее так, что она не могла и шевельнуться, а
другой нащупал кнопку вертикального полета. Нас швырнуло об стенку, и
мобиль, задирая нос кверху, полез в высоту. Четыре тысячи метров... Пять...
Пять с половиной... Мы задыхались. Мобиль шел почти вертикально, и
волей-неволей я ее выпустил. Она вскинула руки к пульту, и мобиль, описывая
плавную дугу, помчался куда-то на юг на самой дикой скорости. Теперь мы шли
вниз, и сквозь прозрачное янтарное дно я видел, как мелькают смутные контуры
лесов, городов и озер. Илль теперь тоже сидела на полу, опираясь плечами на
сиденье и запрокинув голову, и мне казалось, что она уплывает от меня по
стремительно мчащемуся потоку, и я вижу мельканье причудливого дна, тянущего
ее к себе.
Ну же, тони, гибни, исчезай! Мы посмотрим, кто кого. Мы посмотрим, как
это я позволю тебе уплыть от меня.
-- Сударыня, могу я прилечь к вам на колени?
-- Нет, мой принц!
-- Я хотел сказать -- положить голову к вам на колени...
-- Нет, Рамон.
-- Да, Илль! И не смотри на меня так. Я ведь все посмею. Все, чего хочу
я... и чего хочешь ты. Не вырывайся. Я буду груб. Я знаю, что ты сильнее
меня. К чертям всех хрупких и беззащитных. С тобой можно только так. Ты ведь
сама этого хочешь.
-- Откуда...
-- Не спрашивай. Знаю.
-- Нет.
-- Скажи, что все -- неправда, и я разобью мобиль.
-- Я люблю тебя, Рамон. С того утра, как увидела тебя на набережной.
Почти год назад. Я прилетала к отцу и видела тебя. Я только видела тебя. Не
целуй меня. Мне нужно только видеть тебя.
Ее голова лежала на моих ладонях. И она хотела, чтобы я не целовал ее.
-- Ты слишком близко. Я не вижу тебя.
-- Это -- губы. Это -- руки. Это -- сердце. Все.
-- Нет, -- прошептала она. -- Это не все.
И тут я понял. Она видела меня -- не одного.
-- Это -- все! -- крикнул я. -- Все! Слышишь? Эта скорлупа -- и мы. И
никто больше!
-- Нет, ты сам знаешь, что нет.
-- Тогда зачем же все это? Поверни мобиль обратно. Рука ее приподнялась
-- и упала. И я вдруг понял, что от ее силы и мужества не осталось и
следа. И еще я понял, что мои губы были первыми, и огромная нежность к этим
тихим рукам, зацелованным мною, поднялась и переполнила меня. Я приподнял ее
и прижал к себе.
-- Илль, -- шептал я, не отрываясь от ее губ и чувствуя, что эта
нежность будет моим последним разумным, человеческим ощущением. -- Моя Илль.
Моя.
-- Нет. Нет. Нет.
-- Все равно -- да или нет. Теперь уже все равно. Ты любишь меня. Я
люблю тебя.
-- Но этого ведь так мало...
Она еще пыталась спрятаться за шаткую ограду слов, но я закрыл ее губы
своими губами и целовал их, пока хватало дыхания. Но когда его не хватило, я
услышал:
-- Ты знаешь, отчего умирает Сана Логе?
Наверное, я ослышался.
-- Они полетели на твой буй. Пять летчиков и она -- врач. Они полетели
за тобой. Корабль шел до тех пор, пока не почувствовал излучения. Тогда они
вернулись, и... Теперь очередь Саны.
-- Почему это знаешь ты?
-- Мне сказал Патери Пат.
Так вот что сказал ей Патери Пат!
-- Почему этого не знаю я?
-- Значит, так хочет Сана Логе. И я на ее месте не сказала бы.
-- Почему?
-- Не знаю. Наверное, у меня было бы ощущение, что я прошу у тебя
благодарности за то, что я сделала.
Я положил руки на колени и опустил на них голову. Мобиль резко
накренился, помчался еще быстрее. Я не знаю, сколько мы летели. Наконец, он
скользнул вниз и остановился.
-- Я не должна была говорить тебе этого. Она сама никогда бы не
сказала.
-- Да, она не сказала бы.
-- Прощай.
Я посмотрел на нее.
-- Я люблю тебя, Илль.
Она кивнула.
Я неловко вылез. Мобиль рванулся вверх так, что меня отбросило в
сторону. Я поднялся и пошел к дому.
Сана сидела в глубоком кресле. Я вошел и остановился. Если бы я знал,
что сказать! Я стоял и разглядывал ее. Даже не ее. Платье. Она надела самое
богатое. Прическу. Она выбрала самую изящную. Она всегда умела убирать свои
волосы. Тяжелые, с матовым отливом, волосы. Волосы цвета... Педеля.
-- Сядь, Рамон.
Хорошо. Пусть она говорит. Сегодня я буду слушать ее не так, как
всегда. Как это сказала Илль -- чувствовать благодарность. Я буду
чувствовать благодарность. Какое хорошее слово! Оно исполнено уважения и
совсем не обязывает к любви. Я наклонил голову. Мне не хотелось, чтобы она
разбиралась в моей мимике. Ведь сама она не требовала от меня благодарности.
И никогда не потребует.
-- Мне тяжело говорить об этом, Рамон, но я не хочу, чтобы после того,
как меня не станет, тебе рассказывали об этом посторонние люди. Помнишь, в
день нашего расставания я дала тебе слово не улетать с Земли. Но я его не
сдержала. Это случилось тогда, когда гибель вашего корабля стала очевидной,
но осталась слабая надежда на то, что кто-нибудь сумел опуститься на нижние
горизонты буя. Нас было шестеро. Я хочу рассказать тебе об этих людях,
потому что сейчас в живых остались только двое -- второй пилот и я. Ты
должен знать о тех...
Я поднял голову.
-- Не надо о них. Ведь ты говоришь о себе. Говори о себе.
Она не поняла. Вероятно, она приписала мои слова тому, что ее сообщение
потрясло меня.
-- Хорошо. Я не стану рассказывать, как мы летели. Мы ожидали самого
худшего. И ожидание превратилось в уверенность, когда наши приборы начали
фиксировать наведенное излучение, а кое-какая аппаратура просто вышла из
строя. Тогда командир отдал приказ начать разведку на одиночных ракетах. На
большом корабле остались командир, второй пилот и я.
Стены и потолок голубели -- это опускались сумерки, тихие сумерки после
утренней грозы.
А где-то, в непостижимом удалении от мира этих летних сумерек,
стремительно неслись два корабля: один -- в пространстве, другой -- во
времени; один, воскрешенный словами женщины в белом, принадлежал миру
прошлого; другой, неотвязно преследующий меня своей ненужностью, был послан
в будущее. Первый, движимый воспоминанием этой женщины, летел навстречу
бесполезной гибели шести человек; вместо них должны были лететь машины, но
если кто-то в опасности -- на выручку ему бросаются живые люди. Так всегда
было и так всегда будет на Земле. Но лучше бы они не летели.
Второй нес в себе машину, пусть мудрую, но все-таки косную в своей
формальной логичности. Вместо нее должен был лететь человек. Этот корабль
еще где-то впереди нас, но мы никогда не сможем связаться с ним, и не только
потому, что по программе он должен был уклоняться от контакта с жителями
планеты, на которую прибудет. Просто мы еще не знаем, что это такое -- тело,
двигающееся во времени. Мы даже представить себе этого не можем. Он летит
впереди нас, и в то же время он уже вернулся одиннадцать лет тому назад, и
то, что он принес, всегда было страхом слабых и мечтою сильных...
-- ... Но несмотря на то, что ни один сигнал не доносился к нам с
мертвого буя, меня не покидало ощущение, что ты -- там, и я не согласилась
бы на отлет...
Джабжа прав -- слабых на Земле больше нет. Значит, все -- сильные.
Значит, это нужно всем. Машинная логика! Когда-то люди -- сильные люди --
мечтали иметь крылья. И что было бы, если бы эта мечта сейчас исполнилась? Я
тихонечко повел плечами. Ненужная тяжесть, улиткин домик. Человек уже давно
крылат, и наши машины -- от могучих и многоместных мобилей-экспрессов до
крошечных индивидуальных антигравиторных "икаров" -- не идут в сравнение с
весьма несовершенными перепончатыми придатками, нарисованными воображением
древних мечтателей.
-- ... Было очевидно, что дальнейшее пребывание на орбите грозит
гибелью и остальным членам экипажа. Я потребовала, чтобы мы перешли на более
безопасную орбиту, но командир получил указания с Земли...
Почему мысли мои неуклонно возвращаются к "Овератору"? Что движет ими
-- страх? Я наклонил голову, рассматривая себя то с одной стороны, то с
другой. Страх... Смешно. Я давно уже понял, что бояться можно только за
кого-нибудь другого. Не зная своего года, я уже боялся за Сану, боялся до
такой степени, что не позволял себе узнать свой год даже под угрозой того,
что окружающие сочтут это трусостью. Я не позволял себе думать ни о чем
другом, кроме одного: как же заплатить ей за все то, что она для меня
сделала, и за то, что она могла бы еще сделать, если бы не уходила первой.
Но так бояться можно только за того человека, который бесконечно дорог тебе,
и я искал в себе этот страх, и хотел найти его, и не находил. И не знал, что
же было раньше: ушла ли любовь, а за нею -- страх за любимую, или же я
просто устал бояться... Наверное, последнее. Во всяком случае, мне было
легче думать, что один проклятый "Овератор" виновен во всем.
-- ...Но всю обратную дорогу меня не покидала уверенность, что мы