причины и была мадам Леони, которая, разглядывая мою ладонь, уже познавшую
жар твоей груди, повторила все это почти твоими словами. "Где-то она сейчас
страдает. Она всегда страдала. Она очень веселая, обожает желтый цвет, ее
птица -- дрозд, любимое время -- ночь, любимый мост -- Дез-ар". (Кораблик
темно-винного цвета, Мага, почему мы не уплыли на нем, когда было еще не
поздно?)
И смотри-ка, не успели мы познакомиться, как жизнь принялась
старательно строить козни, чтобы развести нас. Ты не умела притворяться, и я
очень скоро понял: чтобы видеть тебя такой, какой мне хочется, необходимо
сначала закрыть глаза, и тогда сперва что-то вроде желтых звездочек как бы
проскакивало в бархатном желе, затем -- красные всплески веселья на целые
часы, и я постепенно входил в мир Маги, который был с начала до конца
неуклюжим и путаным, но в нем были папоротники, пауки Клее, и цирк Миро, и
припорошенные пеплом зеркала Виейра да Силвы, мир, в котором ты двигалась
точно шахматный конь, который бы вздумал ходить как ладья, пошедшая вдруг
слоном. Тогда-то мы и зачастили в киноклуб на немые фильмы, потому что я --
человек образованный, не так ли, но ты, бедняжка, ровным счетом ничего не
понимала в этих пожелтевших судорожных страстях, приключившихся еще до
твоего рождения, в этих дряхлых пленках, на которых мечутся мертвецы; но
вдруг среди них проскальзывал Гарольд Ллойд, и ты разом стряхивала дремоту и
под конец была твердо убеждена, что все замечательно и что, конечно, Пабст и
Фриц Ланг в большом порядке. Меня немного раздражало твое пристрастие к
совершенству, твои рваные туфли и вечное нежелание принимать то, что принять
можно. Мы ели рубленые бифштексы на углу около Одеона, а потом на велосипеде
мчались на Монпарнас в первую попавшуюся гостиницу, лишь бы добраться до
постели. Но бывало, что мы доезжали до Порт-д-Орлеан и подробно знакомились
с пустырями, лежавшими за бульваром Журдан, где иногда в полночь собирались
члены Клуба Змеи поговорить со слепым ясновидцем, вот ведь какой
возбуждающий парадокс! Мы оставляли велосипеды на улице и брели по пустырю,
то и дело останавливаясь поглядеть на небо, потому что это одно из немногих
мест в Париже, где небо куда ценнее земли. Усевшись на кучу мусора, мы
курили, и Мага ласково перебирала мои волосы или мурлыкала песенку, вовсе не
придуманную, дурацкую песенку, прерывавшуюся вздохами или воспоминаниями. А
я тем временем думал о вещах незначительных, этим методом я начал
пользоваться много лет назад, лежа в больнице, и чем дальше, тем более
плодотворным и необходимым он мне казался. С большим трудом, соединяя
второстепенные образы, стараясь вспомнить запахи и лица, я в конце концов
все-таки извлекал из ничто коричневые ботинки, которые я носил в Олаваррии в
1940 году. У них были резиновые каблуки, а подошва такая тонкая, что в дождь
вода хлюпала даже в душе. Стоило зажать в кулаке воспоминании эти ботинки,
как остальное приходило само: лицо доньи Мануэлы, например, или поэт Эрнесто
Моррони. Но этих я тут же отбрасывал, потому что по условиям игры вынимать
из прошлого следовало только незначительное, только ничтожное, сгинувшее.
Меня трясло от мысли, что ничего больше не удастся вспомнить, подъедало
желание плюнуть и не мучиться, отказаться от дурацкой попытки поцеловать
время, и все-таки кончалось тем, что рядом с этими ботинками я видел
консервную банку с "Солнечным чаем", которым мать поила меня в
Буэнос-Айресе. И ложечку для чая, ложечку-мышеловку, в которой черненькие
мышки-чаинки сгорали заживо в чашке кипятка, выпуская шипящие пузырьки.
Убежденный в том, что память хранит все, а не одних только Альбертин или
великие годовщины сердца и почек, я изо всех сил старался припомнить, что
было на моем рабочем столе во Флоресте, какое лицо у незапоминающейся
девушки по имени Хекрептен и сколько ручек лежало в пенале у меня,
пятиклассника, и под конец меня било как в лихорадке (потому что, сколько
было ручек, вспомнить не удавалось, я знаю, что они были в пенале, в
специальном отделении, но сколько их было и когда их должно было быть две, а
когда -- шесть, никак не вспоминалось), и тогда Мага, целуя и дыша в лицо
сигаретным дымом и жаром, приводила меня в себя и мы смеялись, поднимались
на ноги и снова брели между мусорных куч, отыскивая наших соклубников. Уже
тогда я понял: искать -- написано мне на звездах, искать -- эмблема тех, кто
по ночам без цели выходит из дому, и оправдание для всех истребителей
компасов. До одурения мы говорили с Магой о патафизике, потому что с ней
приключались (и такой была наша встреча, как и тысячи других вещей, столь же
темных, как фосфор), -- с ней без конца приключались вещи из ряда вон и ни в
какие рамки не укладывающиеся, и вовсе не потому, что мы презирали других и
считали себя вышедшими из употребления Мальдорорами или какими-нибудь
исключительными Мельмотами-Скитальцами. Я не думаю, чтобы светляк испытывал
чувство глубокого удовлетворения на том неоспоримом основании, что он --
одно из самых потрясающих чудес в спектакле природы, но представим, что он
обладает сознанием, и станет ясно, что всякий раз, едва его брюшко начинает
светиться, насекомого должно приятно щекотать чувство собственной
исключительности. Вот и Мага приходила в восторг от тех невероятных
переделок, в которые она то и дело попадала из-за того, что в ее жизни все
законы постоянно терпели крах. Она принадлежала к тем, кому достаточно
ступить на мост, чтобы он тотчас же под ней провалился, к тем, кто с плачем
и криком вспоминает, как своими глазами видел, но не купил лотерейного
билета, на который пять минут назад выпал выигрыш в пять миллионов. Я же
привык к тому, что со мной случались вещи умеренно необычные, и не видел
ничего ужасного в том, что, войдя в темную комнату за альбомом с
пластинками, вдруг сжимал в ладони живую и верткую гигантскую сороконожку,
облюбовавшую для сна корешок именно этого альбома. Или, к примеру, открыв
пачку сигарет, обнаруживал в ней серо-зеленую труху, или слышал паровозный
свисток в тот самый момент и в точности такого тона, чтобы тотчас же
переключиться на пассаж из симфонии Людвига вана, а то, забежав в писсуар на
улице Медичи, сталкивался с мужчиной, который, в этот момент выходя из
кабины, поворачивался ко мне, сжимая в кулаке, словно драгоценный предмет
церковной утвари, невыразимую часть тела диковинного размера и цвета, и я
понимал, что мужчина этот как две капли воды похож на другого (а может, то
был не другой, а этот самый), который двадцать четыре часа назад в
Географическом собрании делал доклад на тему о тотемах и табу и точно так
же, сжимая в кулаке, показывал публике палочки из мрамора, перья из хвоста
птицы-лиры, ритуальные монеты, ископаемые остатки животных, которых наделяли
магическими свойствами, морских звезд, засушенных рыб, фотографии
королевских наложниц, пожертвования охотников, огромных забальзамированных
жуков-скарабеев, приводивших в блаженный трепет дам, каковых на такого рода
действах всегда хватало.
Одним словом, не так-то легко рассказать о Маге, вторая сейчас
наверняка бредет по Бельвилю или Панину и, старательно глядя под ноги,
выискивает красный лоскуток. А если не найдет, то будет ходить всю ночь и с
остекленевшим взглядом рыться в помойках, потому что убеждена: случится
нечто ужасное, если она не найдет красной тряпицы, этого знака искупления,
прощения или отсрочки. Я ее хорошо понимаю, потому что и сам повинуюсь
знакам, потому что иногда мне и самому позарез бывает нужно найти красную
тряпицу. С детских лет у меня потребность: если что-нибудь упало, я должен
обязательно поднять, что бы ни упало, а если не подниму, то непременно
случится беда, не обязательно со мной, но с кем-то, кого я люблю и чье имя
начинается с той же буквы, что и название упавшего предмета. И хуже всего,
что нет силы, способной удержать меня, если у меня что-то упало на пол, и
бесполезно поднимать что-нибудь другое -- не считается, несчастье случится.
Сколько раз из-за этого меня принимали за сумасшедшего, да я и вправду
становлюсь как сумасшедший, как ненормальный бросаюсь за выпавшей из рук
бумажкой, или карандашом, или -- как тогда -- за куском сахара в ресторане
на улице Скриба, в роскошном ресторане, битком набитом деловыми людьми,
шлюхами в чернобурках и образцовыми супружескими парами. Мы были там с
Рональдом и Этьеном, у меня из рук выскочил кусочек сахара и покатился под
стол, довольно далеко от нас находившийся. Первым делом я обратил внимание
на то, как он катился, потому что кусок сахара обычно просто падает на пол и
никуда не катится в силу своей прямоугольной формы. Этот же покатился, как
шарик нафталина, отчего страхи мои усилились, и мне даже подумалось, что у
меня его из рук вырвали. Рональд, который знает меня, посмотрел туда, куда
должен был, судя по всему, закатиться сахар, и расхохотался. Это напугало
меня еще больше, к страху примешалась ярость. Подошел официант, полагая, что
я уронил нечто ценное, паркеровскую ручку, к примеру, или вставную челюсть,
но он мне только мешал, и я, не говоря ни слова, метнулся на пол разыскивать
кусочек сахара под подошвами у людей, которые сгорали от любопытства (и с
полным на то основанием), думая, что речь идет о чем-то крайне важном. За
столом сидела огромная рыжая бабища, другая, не такая толстая, но здоровая
шлюха и двое управляющих или что-то в этом роде. Перво-наперво я понял, что
сахара нигде нет, хотя своими глазами видел, что он покатился под стол, к
самым туфлям, которые суетились под столом, точно куры. На мою беду, пол был
застлан ковром, и, хотя ковер был изрядно потерт, сахар мог забиться в ворс
так, что его не найти. Официант опустился на пол по другую сторону стола, и
мы оба на четвереньках ползали между туфель-куриц, а их владелицы кудахтали
над столом как безумные. Официант по-прежнему был уверен, что речь идет о
паркеровской ручке или о какой-нибудь драгоценности, и, когда мы оба совсем
забились под стол, в полутьму, располагавшую к полному взаимному доверию, и
он спросил меня, а я ему ответил все, как есть, он скроил такую рожу, что
впору было побрызгать его лаком-закрепителем, но мне было не до смеху, страх
кольцом сжал желудок и под конец привел меня в полное отчаяние (официант в
ярости вылез из-под стола), а я начал хватать женщин за туфли и шарить в
выемке под каблуком -- не прячется ли сахар там, а курицы кудахтали, и
петухи-управляющие клевали мне хребет, я слышал, как хохочут Рональд с
Этьеном, но не мог остановиться и ползал от стола к столу, пока не нашел
сахар, притаившийся у стула, за ножкой в стиле Второй империи. Все вокруг
были взбешены, и сам я злился, сжимая в ладони сахар и чувствуя, как он
перемешивается с потом и как мерзко тает, как липко мне мстит, и вот такие
штучки со мной -- что ни день.
(-2)
2
Вначале все тут было как кровопускание, пытка на каждом шагу:
необходимо все время чувствовать в кармане пиджака дурацкий паспорт в синей
обложке и знать, что ключи от гостиницы -- на гвоздике, на своем месте.
Страх, неведение, ослепление -- это называется так, это говорится эдак,
сейчас эта женщина улыбнется, за этой улицей начинается Ботанический сад.
Париж, почтовая открытка, репродукция Клее рядом с грязным зеркалом. И в
один прекрасный день на улице Шерш-Миди мне явилась Мага; когда она
поднималась ко мне в комнату на улице Томб-Иссуар, то в руке у нее всегда
был цветок, открытка Клее или Миро, а если на это не было денег, то в парке