них и я, офранцузившийся аргентинец (кошмар, кошмар), не поспевающий за их
модой, за их cool72, и в руках у меня -- давно устаревший "Etes-vous
fous?"73 Рене Кре-веля, в памяти -- все еще сюрреализм, во лбу -- знак
Антонена Арто, в ушах -- не смолкли еще "Ionisations"74 Эдгара Вареза, а в
глазах -- Пикассо (но сам я, кажется, Мондриан, как мне сказали).
"Tu semes des syllabes pour recolter les etoiles"75, -- поддерживает
меня Кревель.
"Каждый делает что может", -- отвечаю я. "А эта фемина,
n'arretera-t-elle done pas de secouer 1'arbre a sanglots?"76
"Вы несправедливы, -- говорю ему я. -- Она почти не плачет, почти не
жалуется".
Грустно дожить до такого состояния, когда, опившись До одури кофе и
наскучавшись так, что впору удавиться, не остается ничего больше, кроме как
открыть книгу на Девяносто шестой странице и завести разговор с автором, в
то время как рядом со столиками толкуют об Алжире, Аденауэре, о Мижану
Бардо, Ги Требере, Сидни Беше, Мишеле Бюторе, Набокове, Цзао Вуки, Луисоне
Бобе, а У меня на родине молодые ребята говорят о... о чем же говорят
молодые ребята у меня на родине? А вот и не знаю, так далеко меня занесло,
но, конечно, не говорят Уже о Спилимберго, не говорят уже о Хусто Суаресе,
не говорят о Тибуроне де Килья, не говорят о Бонини, не говорят о Легисамо.
И это естественно. Загвоздка в том, что естественное и действительное
почему-то вдруг становятся врагами, приходит время -- и естественное
начинает звучать страшной фальшью, а действительное двадцатилетних и
действительное сорокалетних начинают отталкивать друг друга локтями, и в
каждом локте -- бритва, вспарывающая на тебе одежду. Я открываю новые миры,
существующие одновременно и такие чуждые друг другу, что с каждым разом все
больше подозреваю: худшая из иллюзий -- думать, будто можно находиться в
согласии. К чему стремиться быть вездесущим, к чему сражаться со временем? Я
тоже читаю Натали Саррот и тоже смотрю на фотографию женатого Ги Требера, но
все это как бы происходит со мной, меж тем как то, что я делаю по
собственной воле и решению, как бы идет из прошлого. В библиотеке своей
собственной рукой я беру с полки Кревеля, беру Роберто Арльта, беру Жарри.
Меня захватывает сегодняшний день, но смотрю я на него из вчера (я сказал --
захватывает?) -- получается так, будто для меня прошлое становится
настоящим, а настоящее -- странным и путаным будущим, в котором молодые
ребята в трикотажных рубашках и девицы с распущенными волосами пьют cafes
creme, а их ласки, мягкие и неторопливые, напоминают движения кошек и
растений.
Надо с этим бороться.
Надо снова включиться в настоящее.
А поскольку, говорят, я Мондриан, ergo...
Однако Мондриан рисовал свое настоящее сорок лет назад.
(На одной фотографии Мондриан -- точь-в-точь дирижер обычного оркестра
(Хулио Де Каро, ессо!), в очках, жестком воротничке и с прилизанными
волосами, весь -- отвратительная дешевая претензия, танцует с низкопробной
девицей. Как и какое настоящее ощущал этот танцующий Мондриан? Его холсты --
и эта фотография... Непроходимая пропасть.)
Ты просто старый, Орасио. Да, Орасио, ты не Квинт Гораций Флакк, ты
жалкий слабак. Ты старый и жалкий Оливейра.
"Il verse son vitriol entre les cuisses des faubourgs"77, --
посмеивается Кревель.
А что поделаешь? Посреди этого великого беспорядка я по-прежнему считаю
себя флюгером, а накрутившись вдоволь, пора, в конце концов, указать, где
север, а где юг. Не много надо воображения, чтобы назвать кого-то флюгером:
значит, видишь, как он крутится, а того не замечаешь, что стрелка его хотела
б надуться, будто парус под ветром, и влиться в реку воздушного потока.
Есть реки метафизические. Да, дорогая, конечно, есть. Но ты будешь
ухаживать за своим ребенком, иногда всплакнешь, а тут уже все по-новому и
новое солнце взошло, желтое солнце, которое светит, да не греет. J'habite a
Saint-Germain-des-Pres, et chaque soir j'ai rendez-vous avec Verlaine. Ce
gros pierrot n'a pas change, et pour courir le quilledou...78 Опусти
двадцать франков в автомат, и из него Лео Ферре пропоет тебе о своей любви,
а не он, так Жильбер Беко или Ги Беар. А у меня на родине: "Хочешь, чтоб
жизнь тебе в розовом свете предстала, в щель автомата скорее брось двадцать
сентаво..." А может, ты включила радио (в понедельник кончается срок
проката, надо будет напомнить) и слушаешь камерную музыку, например Моцарта,
или поставила пластинку, тихо-тихо, чтобы не разбудить Рокамадура. Мне
кажется, ты не вполне понимаешь, что Рокамадур тяжело болен, очень тяжело,
он страшно слаб, и в больнице ему было бы лучше. Но я больше не могу
говорить тебе это, одним словом, все кончено, а я слоняюсь тут, кружу,
кружусь, ищу, где -- север, где -- юг, если только я это ищу. Если только
это ищу. И если не это, то что же тогда, в самом деле? О, любовь моя, я
тоскую по тебе, тобой болит моя кожа, тобой саднит мне горло, я вздыхаю -- и
как будто пустота заполняет мне грудь, потому что там уже нет тебя.
"Toi, -- говорит Кревель, -- toujours pret a grimper les cinq etages
des pythonisses faubouriennes, qui ouvrent grandes les portes du futur...79
А почему не может быть так, почему мне не искать Магу, сколько раз,
стоило мне выйти из дому и по улице Сен добраться до арки, выходящей на
набережную Конт, как в плывущем над рекою пепельно-оливковом воздухе
становились различимы контуры и ее тоненькая фигурка обрисовывалась на мосту
Дез-ар, и мы шли бродить-ловить тени, есть жареный картофель в предместье
Сен-Дени и целоваться у баркасов, застывших на канале Сен-Мартен. (С ней я
начинал чувствовать все совсем иначе, я начинал ощущать сказочные знамения
наступающего вечера, и совсем по-новому рисовалось все вокруг, а на решетках
Кур-де-Роан бродяги поднимались в устрашающее и призрачное царство
свидетелей и судей...). Почему мне не любить Магу, почему бы не обладать ее
телом под десятками одинаково незамутненных небес ценою в шестьсот франков
каждое, на постелях с вытертыми и засаленными покрывалами, если в этой
головокружительной погоне за призрачным счастьем, похожей на детскую игру в
классики, в этой скачке, с запеленутыми в мешок ногами, я видел себя, я
значился среди участников, так почему же не продолжать до тех пор, пока не
вырвусь из тисков времени, из его обезьяньих клеток с ярлыками, из его
витрин "Omega Electron Girard Perregaud Vacheron & Constantin"80, отмеряющих
часы и минуты священнейших, кастрирующих нас обязанностей, пока не вырвусь
туда, где освобождаешься ото всех пут, и наслаждение есть зеркало близости и
понимания, зеркало жаворонков, вольных птах, но все-таки зеркало, некое
таинство двух существ, пляска вокруг сокровищницы, пляска, переходящая в сон
и мечту, когда губы еще не отпустили друг друга и сами мы, уже обмякшие, еще
не разомкнулись, не расплели перевившихся, точно лианы, рук и ног и все еще
ласково проводим рукою по бедру, по шее...
"Tu t'accroches a des histoires, -- говорит Кревель. -- Tu etreins des
mots..."81
"Нет, старик, это куда лучше вькодит по ту сторону океана, в тех краях,
которых ты не знаешь. С некоторых пор я бросил шашни со словами. Я ими
пользуюсь, как вы и как все, с той разницей, что, прежде чем одеться в
какое-нибудь словечко, я его хорошенько вычищаю щеткой".
Кревель не очень мне верит, и я его понимаю. Между мной и Магой
пролегли целые заросли слов, и едва нас с ней разделили несколько часов и
несколько улиц, как моя беда стала всего лишь называться бедой, а моя любовь
лишь называться моей любовью... И с каждой минутой я чувствую все меньше, а
помню все больше, но что такое это воспоминание, как не язык чувств, как не
словарь лиц, и дней, и ароматов, которые возвращаются к нам глаголами и
прилагательными, частями речи, и потихоньку, по мере приближения к чистому
настоящему, постепенно становятся вещью в себе, и со временем они, эти
слова, взамен былых чувств навевают на нас грусть или дают нам урок, пока
само наше существо не становится заменой былого, а лицо, обратив назад
широко раскрытые глаза, истинное наше лицо, постепенно бледнеет и стирается,
как стираются лица на старых фотографиях, и мы -- все до одного -- вдруг
оборачиваемся Янусом. Все это я говорю Кревелю, но на самом деле я
разговаривал с Магой, теперь, когда мы далеко друг от друга. Я говорю ей это
не теми словами, которые годились лишь для того, чтобы не понимать друг
друга; теперь, когда уже поздно, я начинаю подбирать другие, ее слова,
слова, обернутые в то, что ей понятно и что не имеет названия, -- в ауру и в
упругость, от которых между двумя телами словно проскакивает искра и золотою
пыльцой наполняется комната или стих. А разве не так жили мы все время и все
время ранили друг друга, любя? Нет, мы не так жили, она бы хотела жить так,
но вот в который раз я установил ложный порядок, который только маскирует
хаос, сделал вид, будто погрузился в глубины жизни, а на самом деле лишь
едва касаюсь носком ноги поверхности ее пучин. Да, есть метафизические реки,
и она плавает в них легко, как ласточка в воздухе, и кружит, словно
завороженная, над колокольней, камнем падает вниз и снова стрелой взмывает
вверх. Я описываю, определяю эти реки, я желаю их, а она в них плавает. Я их
ищу, я их нахожу, смотрю на них с моста, а она в них плавает. И сама того не
знает, точь-в-точь как ласточка. А ей и не надо этого знать, как надо мне,
она может жить и в хаосе, и ее не сдерживает никакое сознание порядка. Этот
беспорядок и есть ее таинственный порядок, та самая богема тела и души,
которая настежь открывает перед ней все истинные двери. Ее жизнь
представляется беспорядком только мне, закованному в предрассудки, которые я
презираю и почитаю в одно и то же время. Я бесповоротно обречен на то, чтобы
меня прощала Мага, которая вершит надо мной суд, сама того не зная. О,
впусти же меня в твой мир, дай мне хоть один день видеть все твоими глазами.
Бесполезно. Обречен на то, чтобы меня прощали. Возвращайся-ка домой и
читай Спинозу. Мага не знает, кто такой Спиноза. Мага читает длиннющий роман
Переса Гальдоса, русские и немецкие романы, которые тут же забывает. Ей и в
голову не придет, что это она обрекает меня на Спинозу. Неслыханный судия,
судия, ибо станешь творить суд своими руками, судия, потому что достаточно
тебе взглянуть на меня -- и я пред тобой, голый, судия, потому что ты такая
нескладеха, такая незадачливая и непутевая, такая дурочка -- дальше некуда.
В силу всего этого, что я осознаю всей горечью моего знания, всем моим
прогнившим и выхолощенным нутром просвещенного, вышколенного университетом
человека, -- в силу всего этого -- судия. Так кинься же вниз, ласточка, с
острым, как ножницы, хвостом, которым ты стрижешь небо над
Сен-Жермен-де-Пре, и вырви эти глаза, которые смотрят и не видят, ибо
приговор мне вынесен и обжалованию не подлежит, и уже грядет голубой эшафот,
на который меня вознесут руки женщины, баюкающей ребенка, грядет кара,
грядет обманный порядок, в котором я в одиночку буду познавать науку
самодовольства, науку самопознания, науку сознания. И, постигнув всю эту
массу науки и знания, я буду пронзительно тосковать по чему-то, например, по
дождю, который пролился бы здесь, в этом мирке, по дождю, который наконец-то
пролился бы, чтобы запахло землей и живым, да, чтобы наконец-то здесь
запахло живым.
(-79)
22
Мнения были самые разные: что старик поскользнулся, что автомобиль