- люди, а он - медведь. Он вообще не знал, что он - это он; все,
выраженное словами "я" и "ты", не вмещалось в его сознании. Когда Айви
давала ему меду, он не различал ее и себя; благо являлось к нему, и он
радовался. Конечно, вы можете сказать, что любовь его была корыстной - он
любил людей за то, что они его кормят, греют, ласкают, утешают. Но с
корыстной любовью обычно связывают расчет и холод; у него же их не было.
На своекорыстного человека он походил не больше, чем на великодушного. В
жизни его не было прозы. Выгоды, которые мы можем презирать, сияли для
него райским светом. Если бы один из нас вернулся на миг в теплое,
радужное озерцо его души, он подумал бы, что попал на небо - и выше, и
ниже нашего разума все не так, как здесь, посредине. Иногда нам является
из детства образ безымянного блаженства или страха, не связанного ни с чем
- чистое качество, прилагательное, плывущее в лишенном существительных
мире. В такие минуты мы и заглядываем туда, где м-р Бультитьюд жил
постоянно, нежась в теплой и темной водице.
Сегодня, против обыкновения, его пустили погулять без намордника.
Намордник ему надевали потому, что он любил фрукты и сладкие овощи. "Он
смирный, - объясняла Айви своей бывшей хозяйке, - а вот честности в нем
нет. Дай ему волю, все подъест". Сегодня намордник надеть забыли, и м-р
Бультитьюд провел приятнейшее утро среди брюквы. Попозже, когда перевалило
за полдень, он подошел к садовой стене. У стены рос каштан, на который
легко влезть, чтобы потом спрыгнуть на ту сторону, и медведь стоял, глядя
на этот каштан. Айви Мэггс описала бы то, что он чувствовал, словами:
"Он-то знает, что туда ему нельзя!" М-р Бультитьюд видел все иначе.
Нравственных запретов он не ведал, но Рэнсом запретил ему выходить из
сада. И вот, когда он приближался к стене, таинственная сила вставала
перед ним, словно облако; однако, другая сила влекла его на волю. Он не
знал, в чем тут дело, и даже не мог подумать об этом. На человеческом
языке это вылилось бы не в мысль, а в миф. Мистер Бультитьюд видел в саду
пчел, но не видел улья. Пчелы улетали туда, за стену, и его тянуло туда
же. Я думаю, ему мерещились бескрайние луга, бесчисленные ульи и крупные,
как птицы, пчелы, чей мед золотистей, гуще, слаще самого меда.
Сегодня он терзался у стены больше, чем обычно. Ему не хватало Айви
Мэггс. Он не знал, что она живет на свете, и он не вспомнил ее, как
человек, но ему чего-то не хватало. Она и Рэнсом, каждый по-своему, были
его божествами. Он чувствовал, что Рэнсом - важнее; встречи с ним были
тем, чем бывает для нас, людей, мистический опыт, ибо этот человек принес
с Переландры отблеск потерянной нами власти и мог возвышать души зверей.
При нем м-р Бультитьюд мыслил немыслимое, делал невозможное, трепетно
внемля тому, что являлось из-за пределов его мохнатого мира. С Айви он
радовался, как радуется дикарь, трепещущий перед далеким Богом, среди
незлобивых богов рощи и ручья. Айви кормила его, бранила, целый день
говорила с ним. Она твердо верила, что он все понимает. В прямом смысле
это было неверно, слов он не понимал. Но речь самой Айви выражала не
столько мысли, сколько чувства, ведомые и Бультитьюду - послушание,
довольство, привязанность. Тем самым, они действительно друг друга
понимали.
М-р Бультитьюд трижды подходил к дереву и трижды отступал. Потом,
очень тихо и воровато, он полез на дерево. Над стеной он посидел с
полчаса, глядя на зеленый откос, спускающийся к дороге. Иногда его клонило
в сон, но в конце концов он грузно спрыгнул. Тут он так перепугался, что
сел на траву и не двигался, пока не услышал рокота.
На дороге показался крытый грузовик. Один человек в институтской
форме вел его, другой сидел рядом.
- Эй, глянь! - крикнул второй. - Может, прихватим?
- Чего это? - поинтересовался водитель.
- Возьми глаза в руки!
- Ух ты! - дошло наконец до шофера. - Медведюга! А это не наш?
- Наша в клетке сидит, - отозвался его спутник.
- Может, сбежал?
- Досюда бы не дошлепала. Это ж по сорок миль в час! Нет, это не она.
Давай-ка и этого возьмем.
- Приказа нет, - возразил водитель.
- Так-то оно так, да ведь волка нам не дали...
- Ничего не попишешь. Вот старуха собачья. Не продам, говорит, ты
свидетель. Уж мы ей и то, и это, и опыты у нас - одно удовольствие, и
зверей жуть как любят... В жизни столько не врал. Не иначе, Лин, как ей
натрепались.
- Верно, Сид, мы ни при чем. Только нашим это все одно. Или делай
дело, или сматывай.
- Сматывай? - Сида передернуло. - Хотел бы я видеть, кто от них
смотался!
Лин сплюнул.
- В общем, - заключил Сид, - чего его тащить?
- Все лучше, чем с пустыми руками, - резонно возразил Лин. - Они,
медведи, денег стоят. Да и нужен им, я сам слышал. А тут вон, гуляет.
- Ладно, - не без иронии заметил Сид. - Приспичило - веди его сюда.
- А мы его усыпим...
- Свой обед не дам! - ответил Сид.
- Да уж, от тебя жди, - буркнул Лин, вынимая промасленный сверток. -
Скажи спасибо, что я капать не люблю.
- Прям, не любишь! - проворчал Сид. - Все знаем!
Тем временем Лин извлек из свертка толстый бутерброд и полил его
чем-то из склянки. Потом он открыл дверцу, вылез и сделал один шаг,
придерживая дверцу рукой. Медведь сидел очень тихо ярдах в шести от
машины. Лин изловчился и швырнул ему бутерброд.
Через пятнадцать минут медведь лежал на боку, тяжело дыша. Лин и Сид
завязали ему морду, связали лапы и с трудом поволокли к машине.
- Надорвался я чего-то... - прокряхтел Сид, держась за левый бок.
- Трам-тара-рам, твою мать, - выругался Лин, отирая пот, заливавший
ему глаза. - Поехали!
Сид влез на свое место и посидел немного, с трудом выговаривая: "Ох
ты, Господи" через равные промежутки времени. Потом он завел мотор, и
машина скрылась за поворотом.
Теперь, когда Марк не спал, время его делилось между незнакомцем и
уроками объективности. Мы не можем подробно описать, что именно он делал в
комнате, где потолок был испещрен пятнами. Ничего значительного и даже
страшного не происходило, но подробности для печати не подходят и по
детскому своему непотребству, и просто по нелепости. Иногда Марк
чувствовал, что хороший, здоровый смех мигом разогнал бы здешнюю
атмосферу, но, к несчастью, о смехе не могло быть и речи. В том и
заключался ужас, что мелкие пакости, способные позабавить лишь глупого
ребенка, приходилось делать с научной скрупулезностью, под надзором
Фроста, который держал секундомер и записывал что-то в книжечку. Некоторых
вещей Марк вообще не понимал. Например, нужно было время от времени
влезать на стремянку и трогать какое-нибудь пятно, просто трогать, а потом
спускаться. Но то ли под влиянием всего остального, то ли еще почему,
упражнение это казалось ему самым непотребным. А образ нормального
укреплялся с каждым днем. Марк не знал до сих пор, что такое идея; он
думал, что это - мысль, мелькающая в сознании. Теперь, когда сознание
постоянно отвлекали, а то и наполняли гнусными образами, идея стояла перед
ним, сама по себе, как гора, как скала, которую не сокрушишь, но на
которую можно опереться.
Спастись ему помогал и незнакомец. Трудно сказать, что они
беседовали. Каждый из них говорил, но получалась не беседа, а что-то
другое. Незнакомец изъяснялся так туманно и питал такую склонность к
пантомиме, что более простые способы общения на него не действовали. Когда
Марк объяснил, что табачка у него нет, он шесть раз кряду высыпал на
колено воображаемый табак, чиркал невидимой спичкой и изображал на своем
лице такое наслаждение, какого Марку встречать не доводилось. Тогда Марк
сказал, что "они" - не иностранцы, но люди чрезвычайно опасные, и лучше
всего не вступать с ними в общение.
- Ну!.. - отвечал незнакомец. - Э?.. - и, не прикладывая пальца к
губам, разыграл сплошную пантомиму, означавшую то же самое. Отвлечь его от
этой темы было нелегко. Он то и дело повторял: "Чтоб я, да им?.. Не-е! Это
уж спасибо... мы-то с вами... а?" - и взгляд его говорил о таком тайном
единении, что у Марка теплело на сердце. Решив, наконец, что тема
исчерпана, Марк начал было:
- Значит, нам надо... - но незнакомец снова принялся за свою
пантомиму, повторяя то "э?", то "э!"
- Конечно, - прервал наконец Марк. - Мы с вами в опасности.
Поэтому...
- Э!.. - сказал незнакомец. - Иностранцы, да?
- Нет, нет, - зашептал Марк. - Они англичане. Они думают, что вы
иностранец. Поэтому они...
- Ну! - прервал его в свою очередь незнакомец. - Я и говорю -
иностранцы! Уж я-то их знаю! Чтоб я им... да мы с вами... э!
- Я все думаю, что бы нам предпринять, - попытался снова завладеть
инициативой Марк.
- Ну, - подбодрил его незнакомец.
- И вот... - начал Марк, но незнакомец с силой воскликнул:
- То-то и оно!
- Простите? - не понял Марк.
- А! - махнул рукой незнакомец и выразительно похлопал себя по
животу.
- Что вы имеете в виду? - спросил Марк.
Незнакомец ударил одним указательным пальцем по другому, словно
отсчитал первый довод в философском споре.
- Сырку поджарим, - пояснил он.
- Я сказал "предпринять" в смысле побега, - несколько удивился Марк.
- Ну, - кивнул незнакомец. - Папаша мой, понимаешь. В жизнь свою не
болел. Э? Сколько жил, не болел.
- Это поразительно, - признал Марк.
- Ну! - подтвердил незнакомец. - Брюхо, понимаешь. Э? - и он пояснил
наглядно, чем именно не болел его отец.
- Вероятно, ему был полезен свежий воздух, - предположил Марк.
- А почему? - спросил незнакомец, с удовольствием выговаривая такую
связную фразу. - Э?
Марк хотел ответить, но его собеседник дал понять, что вопрос
риторический.
- А потому, - торжественно произнес он, - что жарил сыр. Воду гонит
из брюха. Гонит воду. Э? Брюхо чистит. Ну!
Следующие беседы шли примерно так же. Марк всячески пытался понять,
как его собеседник попал в Беллбэри, но это было нелегко. Почетный гость
говорил, преимущественно, о себе, но речь его состояла из каких-то ответов
неизвестно на что. Даже тогда, когда она становилась яснее, Марк не мог
разобраться в иллюзиях, ибо ничего не знал о бродягах, хотя и написал
статью о бродяжничестве. Примерно получалось, что совершенно чужой человек
заставил незнакомца отдать ему одежду и усыпил его. Конечно, в такой форме
историю Марк не слышал. Бродяга говорил так, словно Марк все знает, а
любой вопрос вызывал к жизни лишь очередную пантомиму. После долгих и
обильных возлияний Марк добился лишь возгласов "Ну! Он уж, прямо
скажем!..", "Сам понимаешь!..", "Да, таких поискать!.." Произносил это
бродяга с умилением и восторгом, словно кража его собственных брюк
восхищала его.
Вообще, восторг был основной его эмоцией. Он ни разу не высказал
нравственного суждения, не пожаловался, ничего не объяснил. Судя по
рассказам, с ним вечно творилось что-то несправедливое и непонятное, но он
никогда не обижался, и даже радовался, лишь бы это было в достаточной мере
удивительно.
Нынешнее положение не вызывало в нем любопытства. Он его не понимал,
но он и не ждал смысла от того, что с ним случалось. Он горевал, что нет
табачку и считал иностранцев опасными, но знал свое: надо побольше есть и
пить, пока дают. Постепенно Марк этим заразился. От бродяги плохо пахло,
он жрал, как зверь, но непрерывная пирушка, похожая на детский праздник,