помню, что я хотел сказать. Сейчас уйду. Незачем тянуть. Благослови вас
Бог, доктор Рэнсом. Дамы, доброй ночи.
- Откройте все окна, - распорядился Рэнсом. - Мой корабль входит в
сферу Земли.
- Становится все светлее, - сказал Деннистоун.
- Можно остаться с вами до конца? - спросила Джейн.
- Нет, - покачал головой Рэнсом.
- Почему, сэр?
- Вас ждут.
- Меня?
- Да, вас. Муж ждет вас в павильоне. Вы приготовили брачный покой для
самой себя.
- Надо идти сейчас?
- Если вы спрашиваете меня, то да, надо.
- Тогда я пойду, сэр. Только... разве я медведица или еж?
- Ты больше их, но не меньше. Иди в послушании, и обретешь любовь.
Снов не будет. Будут дети.
Задолго до усадьбы Марк увидел, что с ним или со всем прочим что-то
творится. Над Эджстоу пылало зарево, земля подрагивала. У подножья холма
вдруг стало очень тепло, и вниз поползли полосы талого снега. Все скрыл
туман, а там, откуда зарева не было видно, Марк различил свечение на
вершине холма.
Ему все время казалось, что навстречу бегут какие-то существа -
должно быть, звери. Возможно, то был сон; возможно, конец света; возможно,
сам он уже умер. Однако он чувствовал себя на удивление хорошо. Правда,
душа его была не совсем спокойна.
Душа его не была спокойна, ибо он знал, что сейчас увидит Джейн, и
случится то, что должно было случиться много раньше. Лабораторный взгляд
на любовь, лишивший Джейн супружеского смирения, лишил и его в свое время
смирения влюбленности. Если ему и казалось иногда, что его избранница "так
хороша, что смертный человек не смеет прикоснуться к ней", он отгонял
такие мысли. Они казались ему и нежизненными, и отсталыми. Попытался он
отогнать их и сейчас. В конце концов, они ведь женаты! Они современные,
разумные люди. Это же так естественно, так просто...
Но многие минуты их недолгого брака вспомнились ему. Он часто думал о
том, что называл "ее штучками". Теперь, наконец, он подумал о себе, и
мысль эта не уходила. Безжалостно, все четче, взору его открывался наглый
самец с грубыми руками, топочущий, гогочущий, жующий, а главное -
врывающийся туда, куда не смели вступить великие рыцари и поэты. Как он
посмел? Она бела, словно снег, она нежна и величава, она священна. Нет,
как он посмел?! И не знал, что совершает святотатство, когда был с ней
таким небрежным, таким глупым, таким грубым! Сами мысли, мелькавшие иногда
на ее лице, должны были уберечь ее от него. Она и хотела огородиться ими,
и не ему было врываться за ограду. Нет, она сама впустила его, не зная,
что делает, а он, как последний подлец, воспользовался. Он вел себя так,
словно заповедный сад по праву принадлежит ему.
Все, что могло стать радостью, стало печалью, ибо он поздно понял. Он
увидел изгородь, сорвав розу, нет, хуже, порвав ее грязными руками. Как он
посмел? Кто его простит? Теперь он знает, каким его видят равные ей. Ему
стало жарко. Он стоял один в тумане.
Слово "дама" было для него всегда смешным и даже насмешливым. Он
вообще слишком много смеялся. Что ж, теперь он будет служить ей. Он ее
отпустит. Ему было стыдно даже подумать иначе. Когда прекрасные дамы в
сверкающем зале беседуют с милой важностью или нежной веселостью о том,
чего им, мужчинам, знать не дано, как не радоваться им, если их оставит
грубая тварь, которой место в стойле.
Что делать ему с ними, если даже его восхищение может оскорбить их?
Он считал ее холодной, а она была терпеливой. От этой мысли ему стало
больно. Теперь он любил Джейн, но поправить уже ничего не мог.
Мерцающий свет стал ярче. Взглянув наверх, он увидел женщину у двери
- не Джейн, совсем другую, очень высокую, выше, чем может быть человек. На
ней пламенело медно-красное платье. Лицо ее было загадочным, слишком
спокойным и немыслимо прекрасным. Она открыла дверь. Он не посмел
ослушаться ("Да, - подумал он, - я умер") и вошел в невысокий дом. Там
невыразимо сладостно пахло, пылал огонь, у широкого ложа стояли вино и
угощенье.
А Джейн вышла из дому в свет и, под пение птиц, по мокрой траве, мимо
качелей, теплицы и амбаров, спустилась лестницей смирения к маленькому
павильону. Сперва она думала о Рэнсоме, потом о Боге, потом - о браке и
ступала так осторожно, словно совершала обряд. Думала она и о детях, и о
боли, и о смерти. На полпути она стала думать о Марке и о его страданиях.
Подойдя к павильону, она удивилась, что дверь заперта, а окна - темны.
Когда она стояла, держась за косяк, новая мысль посетила ее, - а вдруг она
Марку не нужна? Вдруг он к ней не пришел? Никто не мог бы сказать, что она
испытала - облегчение или обиду, но дверь она не открыла. Тут она
заметила, что окно распахнуто. В комнате, на стуле, грудой лежала одежда,
и рукав рубашки, его рубашки, перекинулся через подоконник. Он же
отсыреет... Нет, что за человек! Самое время ей войти!