тут в воздухе, помимо всего прочего, повисло странное ощущение материнской
удовлетворенности, ибо девушки в самом деле смотрели на Дина так, как мать
обычно смотрит на самое дорогое я самое непутевое свое чадо, и он, со
своим унылым пальцем и всеми откровениями, очень хорошо это понимал, и вот
поэтому-то и смог в тикающей тишине выйти вон из квартиры не проронив ни
единого слова, чтобы подождать нас внизу - как только мы сами решим
что-нибудь по части времени. Вот что мы ощущали в этом призраке на
мостовой. Я выглянул в окно. Он стоял один в парадном, врубаясь в улицу.
Горечь, упреки, советы, нравственность, печаль - все оставалось за ним, а
впереди у него была лишь драная и экстазная радость чистого бытия.
- Хватит, Галатея, Мари, пошли вдарим по джазовым точкам и забудем обо
всем этом. Когда-нибудь Дин умрет. Что вы тогда сможете ему высказать?
- Чем скорее он умрет, тем лучше, - ответила Галатея, и говорила она
почти официально от лица всех присутствовавших в комнате.
- Ну что ж, очень хорошо, - сказал я, - но пока что он еще жив; и я
готов поспорить, вы хотите знать, что он сделает дальше - и это потому,
что у него есть тайна, которую мы все жаждем раскрыть, и которая напрочь
раскалывает ему голову, и если он сойдет с ума - не беспокойтесь, потому
что виноваты будете не вы, а Господь Бог.
Они стали на это возражать; они говорили, что я, на самом деле, Дина
вовсе не знаю; они говорили, что он - худший негодяй из всех, когда-либо
живших на свете, и я это, к собственному сожалению, однажды сам пойму. Мне
было забавно, что они вдруг так резко встали на дыбы. Рой Джонсон поднялся
на защиту дам и сказал, что знает Дина лучше всех нас, и что Дин - всего
лишь очень интересный и подчас забавный прощелыга. Я вышел найти Дина, и
мы с ним немного об этом поговорили.
- Эх, чувак, не переживай, все четко и прекрасно. - Он потирал себе
живот и облизывал губы.
4
Девчонки cпуcтилиcь, и мы отчалили в нашу великую ночь, снова
подталкивая машину по улице.
- Уиииоу! поехали! - закричал Дин, мы прыгнули на заднее сиденье и
заблямкали к маленькому местному Гарлему на Фолсом-стрит.
Заслышав дикого тенор-саксофониста, мы выскочили наружу, в теплую
безумную ночь - тот вякал через дорогу: "ИИ-ИЯХ! ИИ-ЙЯХ! ИИ-ЙЯХ!" - и
ладони хлопали в такт, и народы вопили: "Давай, давай!" Дин уже вприпрыжку
мчался на ту сторону, держа свой палец на весу и вопя:
- Дуй, чувак, дуй! - Кучка цветных в выходных костюмах разогревала
толпу перед сценой. То был салун с засыпанным опилками полом и крошечной
эстрадой, на которой, не снимая шляп, сгрудились эти парни - они лабали
поверх голов, сумасшедшее местечко; чокнутые расхлябанные тетки ошивались
в толпе, иногда чуть ли не в домашних халатах, в проходах звякали бутылки.
В глубине точки, в темном коридорчике за замызганными туалетами,
прислонившись к стенам, стояло множество мужчин и женщин, они пили вино,
мешая его с виски, и плевали на звезды. Тенор в шляпе выдувал верха
изумительной, совершенно свободной идеи, рифф поднимался и опускался, от
"Ий-йях!" переходя к еще более безумному "ИИ-ди-лии-йях!" - он шпарил
дальше под перекатывавшийся грохот латаных барабанов, в которые колотил
зверского вида негр с бычьей шеей - в гробу он все это видал, он хотел
лишь покрепче наказать свою траханую кухню - тресь, тра-та-ти-бум, тресь!
Музыка ревела, и у тенора это было, и все знали, что у него это есть. Дин
в толпе хватался за голову руками, и то была безумная толпа. Они вынуждали
тенора держать и давать дальше - и криками, и дикими взглядами, и он
распрямлялся от самой земли и вновь заворачивался книзу со своим саксом,
воздевая его в ясном крике петлей вверх так, что покрывал всеобщий фурор.
Здоровенная негритянка трясла костями у него под самой дудкой, а он лишь
чуть подавался в ее сторону:
"Ии! ии! ии!"
Все раскачивались и ревели. Галатея и Мари с бутылками пива в руках
взгромоздились на сиденья, трясясь и подпрыгивая. С улицы внутрь
вваливались группы цветных парней, в нетерпении спотыкаясь друг о друга.
- Не бросай, чувак! - проревел мужик с сиреной вместо голоса и
испустил могучий стон - слышно его было аж до самого Сакраменто, ах-хааа!
- Фуу! - выдохнул Дин. Он потирал себе грудь, живот; с лица у него
летели капли пота. Бум, трах! - барабанщик пинками загонял барабаны в
погреб и катил потом бит наверх своими убийственными палочками, -
тра-та-ти-бум! Крупный толстяк прыгал по сцене, и вся платформа под ним
прогибалась и скрипела.
- Йоо! - Пианист лишь бил по клавишах растопыренной пятерней, беря
аккорды в интервалах, когда этот великий тенор втягивал в себя воздух
перед следующим рывком - китайские гармонии, сотрясавшие пианино до самой
последней доски, молоточка и струны, пиуунг! Тенор спрыгнул с платформы и
стоял теперь посреди толпы, неистово дуя; шляпа сползла ему на глаза;
кто-то поправил ее. Он лишь откинулся назад, притопывая ногой, и выпустил
хриплый, надрывный рев, глубже вдохнул, поднял сакс и высоко, привольно
выдул свой вопль в воздух. Дин стоял перед ним, опустив лицо к самому
раструбу, он бил в ладоши, роняя капли пота прямо на кнопки саксофона, и
тенор заметил это и рассмеялся в свою дудку долгим, подрагивающим
сумасшедшим хохотком, и все остальные тоже заржали, они всё качались и
качались, а тенор, в конце концов, решил сорвать все верха, съежился и
долго держал верхнее до, пока остальные громыхали дальше, а крики
нарастали, и я уже подумал, что сейчас из ближайшего отделения должны
набежать легавые. Дин был в трансе. Глаза саксофониста устремлялись прямо
на него: перед ним был безумец, который не только понимал, но любил и
жаждал понять больше и гораздо больше того, чем там было, и они начали
свою дуэль за это: из сакса вылетало всё - уже не фразы, а лишь крики и
крики, от "Бауу!" вниз к "Биип!" и вверх к "ИИИИ!" и вниз к взвизгам и эху
обертонов саксофона. Он испробовал всё - вверх, вниз, вбок, верх
тормашками, по горизонтали, в тридцать градусов, в сорок - и, наконец,
свалился в чьи-то подставленные руки и сдался, а все вокруг толкались и
вопили:
- Да! Да! Вот это он залабал! - Дин утирался носовым платком.
Но вот тенор поднялся на эстраду и попросил медленный бит, и грустно
взглянул поверх голов в распахнутые двери, и запел "Закрой глаза". Все на
минутку примолкло. На теноре был затрепанный замшевнй пиджак, лиловая
рубашка, растрескавшиеся башмаки и мешковатые неглаженые штаны; ему было
все равно. Он походил на негритянского Хассела. Его большие карие глаза
были озабочены печалью и пением песен медленно и с долгими, задумчивыми
паузами. Но на втором припеве он возбудился, схватил микрофон и спрыгнул
со сцены, склонившись над ним. Чтобы спеть одну ноту, ему пришлось
коснуться верха своих ботинок и вытянуть ее вверх до выдоха, и он выдохнул
так много, что зашатался от этого и смог оправиться только лишь к
следующей долгой медленной ноте. "Му-у-зы-ка-а-ант!" Он изогнулся назад,
устремив лицо в потолок и чуть опустив микрофон. Его трясло, он
покачивался. Потом нагнулся вперед, почти падая лицом на микрофон.
"Сыгра-а-ай нам пес-ню меч-ты-ы" - посмотрел на улицу, что шумела
снаружи, скривил в презрении рот - такая хиповая усмешечка Билли Холидэй
- "Когда рядом-м есть ты-ы-ы" - покачнулся вбок - "Праздник любви-и" -
с отвращением покачал головой, устав от целого мира - "Может вернуть нас"
- куда может он нас вернуть? все ждали; он скорбел - "на-азад". Пианист
взял аккорд. "Ты лишь закро-о-о-ой свои милые гла-а-за" - губы его
задрожали, он взглянул на нас - на Дина и на меня - с выражением,
которое, казалось, говорило: эй вы, чего это мы все делаем здесь, в этом
тоскливом буром мире? - и сразу после этого подступил к завершению песни
- а чтобы закончить, нужна была долгая подготовка, и за это время можно
было отправить послание Гарсии двенадцать раз вокруг света, но кому какая
разница? ибо здесь мы имели дело с косточками и мякотью самой бедной
битовой жизни в богоужасных трущобах человека - так сказал он и так спел
он: "Закрой... свои..." - и выдохнул к самому потолку, сквозь него и к
звездам, и выше: "Гла-а-аза-ааа" - и, качнувшись, сошел со сцены, чтобы
погрузиться в свои думы. Он сел в уголке в окружении кучки парней и совсем
не замечал их. Он смотрел вниз и плакал. Он был величайшим из всех.
Мы с Дином подошли к нему поговорить. Пригласили его к себе в машину.
Там он внезапно завопил:
- Да! ничего мне больше не нужно, кроме хорошего оттяга! Куда едем? -
Дин запрыгал на сиденье, маниакально хихикая. - Потом! потом! - сказал
тенор. - Я велю моему мальчику отвезти нас в "Уголок Джемсона", мне там
надо петь. Чувак, я ведь живу, чтобы петь. Уже две недели пою "Закрой
глаза" - и ничего больше петь не хочу. Чего вы, парни, задумали? - Мы
сказали ему, что через два дня едем в Нью-Йорк. - Господи, я ни разу там
не был, а говорят, это на самом деле четкий город, но мне грех жаловаться,
что я тут вот. Я женат, знаете ли.
- Вот как? - Дин весь зажегся. - А где твоя милая сегодня вечером?
- Ты это к чему? - покосился на него тенор. - Я же сказал, она моя
жена, разве нет?
- Ох да, да, - закивал Дин. - Я просто так спросил. Может, у нее
есть подруги? или сестры? Вечеринка, понимаешь, я просто хочу повеселиться.
- Да-а, что хорошего в вечеринках, жизнь слишком грустна, чтобы все
время закатывать вечеринки, - сказал тенор, обратив взгляд на улицу. -
Че-о-орт! - протянул он. - У меня нет денег, а сегодня мне наплевать.
Мы снова зашли внутрь за добавкой. Девчонки так психанули на нас с
Дином за то, что мы сорвались с места и ускакали, что отправились в
"Гнездышко Джемсона"
пешком; машина все равно не заводилась. В баре мы увидели кошмарное
зрелище:
вошел местный хипстер - голубой, одетый в гавайскую распашонку, - и
спросил большого барабаншика, нельзя ли ему поиграть. Музыканты
подозрительно посмотрели на него:
- А ты дуешь? - Тот жеманно ответил, что да. - Ага, именно этим
чувак и занимается, ч-че-еорт! - И вот голубой сел за барабаны, а парни
начали отбивать такой джамповый номер, и тот стал поглаживать основной
барабан дурацкими мягкими боповыми щеточками, изгибая шею и покачивая
головой в таком самодовольном, проанализированном Райхом экстазе, который
не означает совершенно ничего, кроме слишком большого количества травы,
нежной пищи и дурацкого оттяга по-модному. Но ему-то все было до фонаря.
Он радостно ухмылялся в пространство и держал ритм - хоть и мягко, но с
такими боповыми тонкостями, хихикающий, подернутый рябью фон для крутого
сиренного блюза, что парни лабали, совсем позабыв о нем. Здоровый негр с
бычьей шеей сидел и ждал своей очереди.
- Что этот чувак делает? - говорил он. - Да играй же музыку! -
говорил он.
- Какого черта? - говорил он. - Гов-в-но! - И отворачивался в
отвращении.
Появился мальчик тенор-саксофониста: маленький подтянутый негр на
огромном "кадиллаке". Мы все в него запрыгнули. Он сгорбился над баранкой
и дунул через весь Фриско, ни разу не остановившись, на семидесяти милях в
час, прямо сквозь все это уличное движение, и никто его даже не заметил,
так хорош он был. Дин бился в экстазе.
- Ты только врубись в этого парня, чувак! врубись в то, как он сидит,
и ни единой косточкой не шелохнет, и вжаривает так, что только шум стоит,
и говорить может хоть всю ночь напролет, вот только ему неохота
разговаривать, ах, чувак, всё то, всё, что я мог бы... я хочу... о да.
Поехали, давай не будем останавливаться - давай же! Да! - И мальчик
завернул за угол, подкатил нас прямиком к "Гнездышку Джемсона" и
остановится. Подъехало такси, из него выпрыгнул усохший костлявый
негр-проповедник, швырнул таксисту доллар и завопил:
- Дуй! - И вбежал в клуб, пролетев бар внизу насквозь и, вопя на
ходу: - Дуйдуйдуй! - заковылял вверх по лестнице, чуть не расквасив себе
физиономию, вышиб дверь и ввалился в зальчик для джазовых сейшаков,