кто безумен жить, безумен говорить, безумен быть спасенным, алчен до всего
одновременно, кто никогда не зевнет, никогда не скажет банальность, кто
лишь горит, горит, горит как сказочные желтые римские свечи, взрываясь
среди звезд пауками света, а в середине видно голубую вспышку, и все
взвывают: "А-аууу!" Как звали таких молодых людей в гетевской Германии?
Всей душой желая научиться писать как Карло, Дин первым же делом атаковал
его этой своей любвеобильной душой, какая бывает только у пройдох:
- Ну Карло же, дай же мне сказать - я вот что хочу сказать... - Я не
видел их где-то недели две, и за это время они зацементировали свои
отношения до зверской степени непрерывных ежедневных и еженощных
разговоров.
Потом пришла весна, клевое время для путешествий, и каждый в нашей
рассеявшейся компании готовился к той или иной поездке. Я был занят своим
романом, а когда дошел до срединной отметки, то после того, как мы с
теткой съездили на Юг проведать моего братца Рокко, я был вполне готов
отправиться на Запад первый раз в своей жизни.
Дин уже уехал. Мы с Карло проводили его со станции "грейхаунда" на 34-й
Улице.
Там наверху у них было место, где за четвертачок можно
сфотографироваться. Карло снял очки и стал выглядеть зловеще. Дин снялся в
профиль, при этом застенчиво оборачиваясь. Я сфотографировался в фас - но
так, что стал похож на тридцатилетнего итальянца, готового порешить
всякого, кто хоть слово скажет против его матери. Эту фотографию Карло и
Дин аккуратно разрезали бритвой посередине и спрятали половинки себе в
бумажники. На Дине был настоящий западный деловой костюм, купленный
специально для великого возвращения в Денвер: парень кончил свой первый
загул в Нью-Йорке. Я говорю "загул", но Дин лишь впахивал на своих
стоянках как вол. Это был самый фантастический служитель автостоянок в
целом мире: он мог задним ходом втиснуть машину в узкую щель и тормознуть
у самой стенки с сорока миль в час, выпрыгнуть из кабины, пробежаться
между бамперами впритык, вскочить в другую машину, развернуться со
скоростью пятьдесят миль в час на крохотном пятачке, быстро сдать назад в
тесный тупичок, бум - захлопнуть дверцу с такой поспешностью, что видно,
как машина вибрирует, когда он из нее вылетает, затем рвануть к будке с
кассой, словно звезда гаревых дорожек, выдать квитанцию, прыгнуть в только
что подъехавший автомобиль, не успеет еще владелец и выбраться из него,
буквально проскочить у того под ногами, завестись с еще незакрытой дверцей
и с ревом - к следующему свободному пятачку; разворот, шлеп на место,
тормоз, вылетел, ходу: работать вот так без передышки по восемь часов в
ночь, как раз в вечерние часы пик и после театральных разъездов, в
засаленных штанах с какого-то алкаша, в обтрепанной куртке, отороченной
мехом, и в разбитых башмаках, спадающих с ноги. Теперь он к возвращению
домой купил себе новый костюм, синий в тончайшую полоску, жилет и все
остальное - одиннадцать долларов на Третьей Авеню, вместе с часами и
цепочкой, и к тому же - портативную пишущую машинку, на которой собирался
начать писать в каких-нибудь денверских меблированных комнатах, как только
найдет там работу. Мы устроили прощальный обед из сосисок с бобами в
"Рикере" на Седьмой Авеню, а потом Дин сел в автобус и с ревом отчалил в
ночь. Вот и уехал наш крикун. Я пообещал себе отправиться туда же, когда
весна зацветет по-настоящему, а земля раскроется.
Вот так, на самом деле, и началась моя дорожная жизнь, и то, чему
суждено было случиться потом, - чистая фантастика, и не рассказать об
этом нельзя.
Да, и я хотел ближе узнать Дина не просто потому, что был писателем и
нуждался в свежих впечатлениях, и не просто потому, что вся моя жизнь,
вертевшаяся вокруг студгородка, достигла какого-то завершения цикла и
сошла на нет, но потому, что непонятным образом, несмотря на несходство
наших характеров, он напоминал мне какого-то давно потерянного братишку:
при виде страдания на его костистом лице с длинными бачками и капель пота
на напряженной мускулистой шее я невольно вспоминал свои мальчишеские годы
на красильных свалках, в котлованах, заполненных водой, и на речных
отмелях Патерсона и Пассаика. Его грязная роба льнула к нему так изящно,
будто заказать лучшего костюма у портного было невозможно, а можно было
лишь заработать его у Прирожденного Портного Естества И Радости, как этого
своим потом и добился Дин. А в его возбужденной манере говорить я вновь
слышал голоса старых соратников и братьев - под мостом, среди мотоциклов,
в соседских дворах, расчерченных бельевыми веревками, и на дремотных
полуденных крылечках, где мальчишки тренькают на гитарах, пока их старшие
братья вкалывают на фабриках. Все остальные нынешние мои друзья были
"интеллектуалами":
антрополог-ницшеанец Чад, Карло Маркс с его прибабахнутыми сюрреальными
разговорами тихим голосом с серьезным взглядом, Старый Бык Ли с такой
критической растяжечкой в голосе, не приемлющий абсолютно ничего; или же
они были потайными беззаконниками, типа Элмера Хассела с этой его хиповой
презрительной насмешкой, или же типа Джейн Ли, особенно когда та
растягивалась на восточном покрывале своей кушетки, фыркая в "Нью-Йоркер".
Но разумность Дина была до последнего зернышка дисциплинированной, сияющей
и завершенной, без этой вот занудной интеллектуальности. А "беззаконность"
его была не того сорта, когда злятся или презрительно фыркают: она была
диким выплеском американской радости, говорящей "да" абсолютно всему, она
принадлежала Западу, она была западным ветром, одой, донесшейся с Равнин,
чем-то новым, давно предсказанным, давно уже подступающим (он угонял
машины, только чтобы прокатиться удовольствия ради). А кроме этого, все
мои нью-йоркские друзья находились в том кошмарном положении отрицания,
когда общество низвергают и приводят для этого свои выдохшиеся причины,
вычитанные в книжках, - политические или психоаналитические; Дин же
просто носился по обществу, жадный до хлеба и любви, - ему было, в общем,
всегда плевать на то или на это, "до тех пор, пока я еще могу заполучить
себе вот эту девчоночку с этим ма-а-ахоньким у нее вон там между ножек,
пацан", и "до тех пор, пока еще можно пожрать, слышишь, сынок? я
проголодался, я жрать хочу, пошли сейчас же пожрем чего-нибудь!" - и вот
мы уже несемся жрать, о чем и глаголил Екклезиаст: "Се доля ваша под
солнцем".
Западный родич солнца, Дин. Хотя тетка предупредила, что он меня до
добра не доведет, я уже слышал новый зов и видел новые дали - и верил в
них, будучи юн; и проблески того, что действительно не довело до добра, и
даже то, что впоследствии Дин отверг меня как своего кореша, а потом
вообще вытирал об меня ноги на голодных мостовых и больничных койках -
разве имело все это хоть какое-нибудь значение? Я был молодым писателем и
хотел стронуться с места.
Я знал, что где-то на этом пути будут девчонки, будут видения - все
будет; где-то на этом пути жемчужина попадет мне в руки.
2
В июле месяце 1947 года, скопив около полусотни долларов из старых
ветеранских льгот, я был готов ехать на Западное Побережье. Мой друг Реми
Бонкёр написал мне из Сан-Франциско письмо, в котором говорил, что мне
следует приехать и отплыть с ним вместе на кругосветном лайнере. Он
клялся, что протащит меня в машинное отделение. В ответ я написал, что мне
хватит любого старого сухогруза и нескольких длинных тихоокеанских рейсов
- так, чтобы я смог вернуться, заработав достаточно денег, чтобы
поддерживать себя в теткином доме, пока не закончу книгу. Он написал, что
у него есть хибара в Милл-Сити, и у меня будет бездна времени, чтобы там
писать, пока он будет заниматься всякой волокитой с устройством на судно.
Он жил с девчонкой по имени Ли-Энн; та великолепно готовит, и все будет
ништяк. Реми был моим старым школьным другом, французом, которого
воспитали в Париже, - и по-настоящему сумасшедшим: в то время я еще
просто не знал, насколько сумасшедшим. И вот, значит, он ждал, что я
приеду к нему через десять дней. Тетка была совершенно не против моей
поездки на Запад:
она сказала, что это принесет мне только пользу, ведь всю зиму я так
усердно работал и почти не выходил на улицу; она даже не возражала, когда
выяснилось, что часть пути мне придется проехать автостопом. Тетка лишь
пожелала мне вернуться домой в целости и сохранности. И вот, оставив на
письменном столе объемистую половину своей рукописи и сложив однажды утром
в шкаф уютные домашние простыни в последний раз, я вышел из дому с
полотняной сумкой, в которую уложились мои немногие основные
принадлежности, и взял курс к Тихому Океану c полусотней долларов в
кармане.
В Патерсоне целыми месяцами я сидел над картами Соединенных Штатов,
даже читал какие-то книжки о пионерах и впитывал в себя такие названия,
как Платт, Симаррон и так далее, а на этих дорожных картах имелась одна
длинная красная линия, которая называлась "Трасса №6" и вела с кончика
мыса Кейп-Код прямиком в Эли, штат Невада, а оттуда ныряла к Лос-Анжелесу.
Я просто-напросто не буду никуда сворачивать с "шестерки" до самого Эли,
сказал я себе и уверенно пустился в путь. Чтобы выйти на трассу, мне нужно
было подняться до Медвежьей Горы. Полный мечтаний о том, что я стану
делать в Чикаго, Денвере и, наконец, в Сан-Фране, я сел на Седьмой Авеню в
подземку до конечной станции на 242-й улице, а оттуда трамваем поехал в
Йонкерс; там в центре пересел на другой трамвай и доехал до городской
окраины на восточном берегу Гудзона. Если случиться опустить цветок розы в
воды Гудзона вблизи его таинственных истоков в Адирондаках, то подумайте о
тех местах, где он побывает на пути к морю, в вечность - подумаете об
этой чудесной долине Гудзона. Я начал стопарить к ее верховьям. За пять
разрозненных перегонов я очутился у искомого моста у Медвежьей Горы, куда
из Новой Англии сворачивала Трасса 6. Когда меня там высадили, полил
дождь. Горы. Трасса 6 шла из-за реки, миновала круговую развязку и
терялась в глухомани. По ней не только никто не ехал, но еще и дождь
припустил как из ведра, а спрятаться мне было негде. В поисках укрытия
пришлось забежать под какие-то сосны, но это не помогло; я начал плакать,
материться и стучать себя по голове за то, что оказался таким дураком. Я
находился в сорока милях к северу от Нью-Йорка; пока я сюда добирался,
меня грызла мысль о том, что в этот знаменательный первый день я все время
двигаюсь на север вместо столь желанного запада. И вот теперь я здесь еще
и застрял. Я пробежал с четверть мили до славной эаброшенной бензоколонки
в английском стиле и остановился под карнизом, с которого текло. Над
головой, в вышине огромная, покрытая шерстью Медвежья Гора метала вниз
богоужасные раскаты грома, вселяя в меня страх. Виднелись лишь смутные
деревья, да гнетущее безлюдье, возносящееся к самым небесам. И чего, к
чертям собачьим, мне тут понадобилось? - ругался я, плакал и хотел в
Чикаго. Вот сейчас у них там как раз клево, да-а, а я тут, и неизвество
когда до них доберусь... И так далее.
Наконец, у пустой заправки остановилась машина: в ней сидели мужчина и
две женщины, они хотели спокойно изучить карту. Я вышел под дождь и
замахал рукой; те посовещались: конечно, я был похож на какого-нибудь
маньяка - с мокрыми волосами и в хлюпающих ботинках. Ботинки мои - ну
что я за придурок, а? - были такими фабричными мексиканскими гуарачами -
сито, а не башмаки, совершенно не годятся ни для ночных дождей в Америке,
ни для грубых ночных дорог. Но эти люди впустили меня к себе и отвезли
обратно в Ньюбург, и я принял это как лучший вариант по сравнению с
перспективой засесть в глухомани под Медвежьей Горой на всю ночь.
- А кроме того, - сказал мужчина, - по шестой трассе здесь нет
никакого движения. Если хочешь попасть в Чикаго, то лучше проехать в
Нью-Йорке по Холланд-Тоннелю и двинуться в сторону Питтсбурга. - И я