надеждой дать хамству достаточно раскуститься, обвиснуть
плодами, а потом неожиданно покинуть его, не объясняясь.
Некоторое время я благодушно наслаждаюсь сиротскими
стенаниями покинутого хамства. Но, видно, я слишком затягиваю
это наслаждение. Никогда не надо слишком затягивать
удовольствие, потому что тот, кто его нам отпускает, тоже
следит за этим. И если иногда нам удается продлить его,
пользуясь тем, что и тот, кто следит за правилами пользования
отпущенного нам удовольствия, тоже иногда зазевывается,
доставляя себе непозволительное для следящего удовольствие
поротозейничать, то и он за это рано или поздно получает
взбучку, потому что и над следящим за нами есть следящий за
всеми следящими. Так вот, следящий за нами, получив от него
взбучку, в свою очередь, обрушивает свой гнев на нас и
прерывает наше неправомерно затянувшееся удовольствие
соответствующим наказанием.
Во всяком случае, я, мысленно наслаждаясь сиротскими
стенаниями покинутого хамства, иногда, очнувшись обнаруживаю,
что по посоху моей терпимости уже вьются робкие плети нового
растения с нежными антеннками усиков, с мохнатенькими
листиками, в сущности, так непохожими на позднейшие плоды
хамства, как желтенькие звездочки весенней завязи непохожи на
осенние, тяжелозадые тыквы. Ну, как отщелкнешь эту робкую
плеть! Подождем, посмотрим, а вдруг что-нибудь хорошее
получится...
x x x
Конечно, я быстро усвоил все эти гласные и негласные
школьные правила. Так что теперь, если приходилось покидать
класс, я доверчиво оставлял свой портфель. Надо сказать, что
наказание это я испытывал очень редко и всегда тоскливо
переносил.
Учился я хорошо. Мне ничего не оставалось. Сокрушить
всеобщую семейную уверенность в том, что с моим приходом в
школу будет полностью восстановлено не только благонравие
семьи, но в виде более отдаленного, но вполне мыслимого
будущего достаток и процветание, сокрушить все это было бы
дороже и утомительней.
Иногда я бывал отличником, но чаще бывал среди тех, кто
близок к тому, чтобы стать отличником. Во всяком случае, в
кругах отличников я проходил за своего человека. Но истинные
отличники, то есть отличники по призванию, нередко обращаясь ко
мне, едва скрывали насмешку в глубине своих умненьких глазок,
как бы уверенные, что рано или поздно мое тайное дилетантство
должно будет меня подвести. Так оно и случилось.
x x x
Случилось это, видимо, в третьем или четвертом классе, в
начале учебного года. В тот удивительный промежуток своей жизни
я почти каждый вечер ходил с тетушкой в кино. Я думаю, что
началось это хождение по кинотеатрам с лета, а потом незаметно
для тетушки (погода-то у нас еще долго в начале осени стоит
почти летняя) перекинулось на осень.
У меня такое впечатление, что мое детство прошло под
странным знаком заколдованного времени -- моя тетушка за все
это время никак не могла выскочить из тридцатипятилетнего
возраста.
В ту осень она почему-то особенно часто говорила, что ей
тридцать пять лет и что я отличник. Может быть, где-то в первом
классе оба эти сведения совпадали, но потом они совпадать никак
не могли, с тем более странным упорством она утверждала, что я
отличник, а ей тридцать пять лет. После первого класса я иногда
и бывал отличником, но ей, конечно, больше никогда не бывало
тридцать пять лет. А именно в эту осень я был так же далек от
отличника, как она от полюбившегося ей возраста. Но она об этом
не знала. То есть я хочу сказать, что она не знала не то, что
ей больше тридцати пяти лет, а не знала то, что сведения о моей
учебе так же преувеличены, как преуменьшен ее возраст.
И вот тетушка каждый вечер ходит со мной в кино, говорит
своим знакомым, что ей тридцать пять лет и что я отличник. Не
то, чтобы она прямо так связывала эти два обстоятельства, мол,
вот он, мой племянник-отличник, а что, мол, касается меня, то
мне тридцать пять лет. Но все-таки какая-то связь была.
Каким-то образом, выдавая меня за отличника, она помогала
версии о том, что ей всего тридцать пять лет.
Иногда я пытался протестовать, но из этого ничего не
получалось или получался еще больший конфуз. Мои протесты она
относила к числу как раз тех достоинств, которые делают
человека отличником.
-- Круглый,-- говорила она, махнув на меня рукой,--
круглый отличник...
Вот это махание рукой особенно меня выводило из себя. Оно
означало, что тут и разговаривать не о чем, тут этого вещества,
которое делает человека отличником, столько, что можно было бы
и отряхнуть меня слегка, как ветку, чересчур отягченную
плодами.
-- Одного боюсь,-- говаривала она, вздохнув,-- слишком
много читает...
Тут рассказывался случай, и в самом деле имевший место
один раз в жизни, но поданный с таким видом, как будто это
обычная картина. Я и в самом деле однажды читал книгу, а именно
"Детство" Горького, и вдруг погас свет, что было в те годы
обычным явлением. Дело происходило у тетушки на кухне.
Пока все ожидали, не зажжется ли свет, или готовили
керосиновую лампу, я прилег на пол тетушкиной кухни и стал
читать при свете, льющемся из экрана керосинки.
Свет, конечно, слабый, но по-своему очень уютный и
приятный. Читал я так, наверное, с полчаса, не подозревая, что
вокруг меня и этой закоптелой керосинки уже слегка миражирует
контур легенды о маленьком мученике ученья. К сожаленью, в
последующие годы, да и до сих пор горячка чтения сменяется
долгими промежутками равнодушия к книге.
...Почти каждый раз, когда мы шли с тетушкой в кино, она
по дороге заходила на работу к своему мужу дяде Мише. Она
заходила в магазин с тем, чтобы забрать его с собою, но это
редко удавалось, потому что дядя бывал занят, и тетушка
некоторое время нудно упрекала его в загубленной молодости, а
он сидел над грудой накладных, щелкал счетами и что-то молча
записывал.
Мне как-то неприятно было слушать эти упреки, как-то
неловко было оттого, что не тот, кто работает, упрекает того,
кто развлекается, а тот, кто развлекается, наскакивает на того,
кто работает.
Обычно мы уходили вдвоем, и тетушка торопилась, как бы
стараясь наверстать упущенное за время загубленной молодости,
потом успокаивалась и примерно через квартал каблуки ее от
быстрой сердитой дроби переходили на веселый легкий перестук.
Иногда мне кажется, что она этими бесконечными упреками
освобождала душу от небольших угрызений совести за наше
кинообжорство.
-- Ах, так! -- как бы говорила она себе после этих
попреков.-- Вы с нами не желаете пойти погулять! Так мы в таком
случае не будем вылезать из кино!
Дядя очень добросовестно относился к своим обязанностям
директора гастронома. У нас в доме до сих пор сохранился
огромный снимок, где он стоит в окружении своих продавцов под
переходящим знаменем торга, которое он держал в течение
нескольких лет, покамест во время войны его не забрали в армию.
Даже на этом снимке его могучая фигура и сильное, правильное
лицо не могут скрыть тайной унылости, которая, видимо, стала к
этому времени хроническим состоянием его души. И как бы в
противовес дяде один из продавцов на этом снимке, а именно дядя
Раф, так и лучится жульническим весельем. Тетушка с большой
симпатией относилась к этому продавцу, отчасти потому, что у
него был веселый, легкий характер, отчасти потому, что он
снабжал тетушку не вполне оплаченными покупками.
Обычно она за продуктами посылала дядю Колю, вручив ему
деньги и список того, что ей нужно. Когда дядя Коля возвращался
домой, она с каким-то повышенным азартом заглядывала в корзину,
после чего или расцветала, или явно гасла. Если лицо ее гасло
-- это означало, что дядя был на месте и Раф отпустил продуктов
ровно столько, на сколько хватило денег.
-- Отец был там? -- спрашивала она на всякий случай дядю
Колю.
-- Там, там,-- радостно отвечал тот, не подозревая, чем
вызван ее вопрос.
-- Ну, конечно,-- говорила тетушка неизменно,-- я так и
знала...
Хотя тетушка часто ворчала на мужа, что другие на его
месте особняки строят, а он семье отказывает в куске хлеба,
все-таки она в этих делах дядю побаивалась и свои симпатии к
Рафу объясняла целиком его веселостью и отзывчивостью. Если мы
с тетушкой приходили за продуктами и заставали дядю в
гастрономе, то он сам отпускал нам продукты и с некоторой
комической дотошностью вынимал из кармана деньги и клал их в
кассу, пока Раф перемигивался с другими продавцами.
Однажды, не замечая, что я стою поблизости и рассматриваю
витрины с конфетами, этот Раф рассказал, видимо, своему
близкому другу, стоявшему по эту сторону прилавка, такой
случай.
Оказывается, под праздник в гастрономе продавали кулич, и
один любитель кулича, купив его и убедившись, еще не доходя до
дому, что кулич совершенно невкусный, вернулся в гастроном и
устроил скандал. Но так как было совершенно ясно, что продавцы
в этом не виноваты, ему пришлось успокоиться и уйти домой с
этим невкусным куличом.
-- А как же он будет вкусным,-- продолжал Рафик,
посмеиваясь и плутовато кивая на кондитерскую фабрику, которая
была расположена недалеко от гастронома,-- если яйца мне
принесли, сахар мне принесли, масло тоже...
Тут они оба расхохотались, и взгляд Рафика упал на меня. Я
это почувствовал.
-- Не дай бог, дядя Миша узнает, убьет,-- сказал он своему
другу, и они слегка приглушили свой смех.
-- Почему невкусный, спрашивает, да? -- напоминал время от
времени его товарищ.
-- Да,-- соглашался Рафик, и они снова начинали смеяться.
Я сделал вид, что ничего не понимаю, хотя мне было очень
неприятно, что он так обдуривает дядю, которого я считал умным
человеком.
Вообще-то я думаю, что в глубине души дядя знал, что его
обманывают, но уже сделать ничего не мог. С одной стороны,
невозможно было уследить за всеми, с другой стороны, он уже
слишком прославился как руководитель образцового коллектива,
получающий ежегодно переходящее знамя. Торгу он был выгоден,
как надежный чудак, на которого во всех случаях можно
положиться, и его гастроном снабжали лучше, чем остальные
магазины, что давало ему возможность намного перевыполнять план
и получать приличную зарплату.
Сейчас я думаю, что он чувствовал эту липоватость своего
образцового положения, но не мог ни привыкнуть к ней, ни
набраться сил и уйти от всего этого, а заодно и от тетушки. И
это состояние придавало его облику некоторую заторможенность,
сумрачную тяжеловатость, которая так не соответствовала
щедрому, легкомысленному, эгоистически-ненасытному темпераменту
тетушки.
Они довольно часто ссорились, и ссоры эти из-за ее
вздорной страстности проходили слишком бурно. Однажды во время
ссоры тетушка крикнула, что она больше так не может, и выбежала
из кухни. Все поняли, что она сейчас же покончит жизнь
самоубийством, и даже поняли как именно: бросится со второго
этажа внутренней парадной лестницы на цементный пол прихожей
нижнего этажа. Все, кто был в кухне, включая бабушку и моего
сумасшедшего дядю, бросились ее останавливать. Все, кроме меня
и дяди.
Мне почему-то было совершенно ясно, что этого не может
быть, что она ни за что этого не сделает.
-- А ты чего тут сидишь?! -- вдруг заорал дядя, когда
погоня слегка замолкла в глубине дома. До этого он на меня
никогда не кричал. Сконфуженный, я вышел из кухни. Я был