супруга молодого князя вашего сиятельства. А что касается Виктории Кази-
мировны, то быть ее тогда, конечно, не могло. Была одна в другой раз и
по другому делу... Была она, Виктория Казимировна, дочка престарелого
мельника.
И как это вышло? С первого даже дня завязались у нас прелестные отно-
шения... Только, помню, пришли раз к мельнику. Сидим - хихикаем, а Вик-
тория Казимировна все, замечаю, ко мне ластится: то, знаете ли, плечи-
ком, то ножкой.
- Фу, ты, - восхищаюсь, - какой интересный случай.
А сам все же пока остерегаюсь, отхожу от нее да отмалчиваюсь.
Только попозже берет она меня за руку, любуется мной.
- Я, - говорит, - господин Синебрюхов, могу даже вас полюбить (так и
сказала). И уже имею что-то в груди. Только, говорит, есть у меня до вас
просьбишка: спасите, говорит, меня для ради бога. Желаю, говорит, уйти
из дому в город Минск или еще в какой-нибудь в польский город, потому
что - сами видите - погибаю я здесь курам на смех. Отец мой, престарелый
мельник, имеет капитал, так нужно выпытать, где хранит его. Нужно мне
разжиться деньгами. Я, говорит, против отца не злоупотребляю, но не се-
годня-завтра он, безусловно, помрет, болезнь у него - жаба, и пугаюсь я,
что про капитал не скажет.
Начал я тут удивляться, а она прямо-таки всхлипывает, смотрит в мои
очи, любуется.
- Ах, - говорит, - Назар Ильич господин Синебрюхов, вы - самый здесь
развитой и прелестный человек, и как-нибудь вы это сделаете.
Хорошо-с. Придумал я такую хитрость: скажу старичку, дескать, выселя-
ют всех из местечка Крево... Он, безусловно, вынет свое добро... Тут мы
и заставим его поделить.
Прихожу назавтра к ним, сам, знаете ли, бороденку подстриг, блю-
зу-гимнастерку новую надел, являюсь прямо-таки парадным женишком.
- Сейчас, - говорю, - Викторичка, все будет исполнено.
Подхожу демонстративно к мельнику.
- Так и так, - говорю, - теперь, говорю, вам, старичок, каюк-компания
- выйдет завтра приказ: по случаю военных действий выселить всех жителей
из местечка Крево.
Ох, как содрогнется тут мой мельник, как вскинется на постельке... И
сам как был в нижних подштанниках - шасть за дверь и слова никому не
молвил.
Вышел он во двор, и я тихонько следом.
А дело ночное было. Луна. Каждая даже травинка виднеется. И идет он
весь в белом, будто шкелет какой, а я за сарайчиком прячусь.
А немец, помню, чтой-то тогда постреливал. Только прошел он, стари-
чок, немного, да вдруг как ойкнет. Ойкнет и за грудь скорей. Смотрю - и
кровь по белому каплет:
"Ну, - думаю, - произошла беда - пуля".
Повернулся он, смотрю, назад, руки опустил и к дому.
Да только, смотрю, пошел он как-то жутко. Ноги не гнет, сам весь в
неподвижности, а поступь грузная.
Забежал я к нему, сам пугаюсь, хвать да хвать его за руку, а рука уж
холодеет, и смотрю: в нем дыханья нет - покойник. И незримой силой взо-
шел он в дом, веки у него закрыты, а как на пол ступит, так пол гремит -
земля к себе покойника требует.
Закричали тут в доме, раздались перед мертвецом, а он дошел поступью
смертной до постельки, тут и скосился.
И такой в халупе страх настал, - сидим и дышать даже жутко.
Так вот помер мельник через меня, и сгинули - во веки веков - его
деньжонки капиталом.
А очень тут загрустила Виктория Казимировна. Плачет она и плачет, и
всю неделю плачет - не сохнут слезы.
А как приду к ней - гонит и видеть меня не может.
Так прошла, запомнил, неделя, являюсь к ней. Слез, смотрю, нету, и
подступает она ко мне даже любовно.
- Что ж, - говорит, - ты сделал, Назар Ильич господин Синебрюхов? Ты,
говорит, во всем виноват, ты теперь и раскаивайся. Ты, говорит, погубил
моего отца. И через это я окончательно лишилась его деньжонок. И теперь
достань ты мне хоть с морского дна какой-нибудь небольшой капитал, а
иначе, говорит, ты первый для меня преступник, и уйду я, знаю куда, в
обоз, - звал меня в любовницы прапорщик Лапушкин и обещал даже золотые
часишки с браслеткой.
Покачал я прегорько головой, дескать, откуда мне такому-то разжиться
капиталом, а она вскинула на плечи трикотажный платочек, поклонилась мне
низенько:
- Пойду, - говорит, - поджидает меня прапорщик Лапушкин. Прощайте,
пожалуйста, Назар Ильич господин Синебрюхов!
- Стой, - говорю, - стой, Виктория! Дай, говорю, срок, дело это обду-
мать надо.
- А чего, - говорит, - его думать? Пойди да укради хоть с морского
дна, только исполни мою просьбу.
И осенила тут меня мысль.
На войне, думаю, все можно. Будут, может, немцы наступать - пошурую
по карманам, если на то пошло.
А вскоре и вышел подходящий случай.
Была у нас в окопах пушечка... Эх, дай бог память - Гочкис заглавие.
Морская пушечка Гочкис.
Дульце у ней тонехонькое, снаряд - и смотреть на пего глупо, до того
незначительный снаряд. А стреляет она всячески не слабо. Стрельнет и но-
ровит взорвать что побольше.
Над ней и командир был - морской подпоручик Винча. Подпоручик ничего
себе, но - сволочь. Бить не бил, но под винтовку ставил запросто.
А очень мы любили эту пушечку и завсегда ставили ее в свой окоп.
Тут, скажем, пулемет, а тут небольшое насаждение из елок и - пушечка.
Германии она очень досаждала. В польский костел она била по кумполу,
потому был там германский наблюдатель.
По пулеметам тоже била.
И прямо немцам она не давала никакого спасения.
Так вот, вышел случай.
Выкрали немцы в ночное время у ней главную часть - затвор. И притом
унесли пулемет. И как это случилось - удивительно подумать. Время было
тихое, я, безусловно, к Виктории Казимировне пошел, часовой у пушечки
вздремнул, а подчасок, дрянь такая худая, в дежурный взвод пошел. Там в
картишки играли.
Ну ладно. Пошел.
Только играет он в карты, выигрывает и, сучий сын, не поинтересуется
посмотреть, что случилось.
А случилось: немцы пушечкин затвор стибрили.
К утру только пошел подчасок к пушечке и зрит: лежит часовой, безус-
ловно мертвый, и кругом - кража.
Ох, и было же что тогда!
Морской подпоручик Винча тигрой на меня наскакивает, весь дежурный
взвод ставит под винтовку и каждому велит в зубах по карте держать, а
подчаску - веером три карты.
А к вечеру едет - волнуется генерал ваше превосходительство.
Ничего себе, хороший генерал. Но, конечно, не очень уж. Вот он взгля-
нул на взвод, и гнев его прошел. Тридцать человек, как один, в зубах по
карте держат.
Усмехнулся генерал.
- Выходи, - говорит, - отборные орлы, налетай на немцев, разоряй
внешнего врага.
Вышли тут, запомнил, пять человек, и я с ними.
Генерал ваше превосходительство восхищается нами.
- Ночью, - говорит, - летите, отборные орлы. Режьте немецкую проволо-
ку, изыскивайте хоть какой-нибудь пулемет и, если случится, - пушечкин
затвор.
Хорошо-с...
К ночи мы и пошли.
Я-то играючи пошел. Мыслишку, во-первых, свою имел, а потом, имейте в
виду, жизнь свою я не берег. Я, знаете ли, счастье вынул.
В одна тыща девятьсот, должно быть, что в шестнадцатом году, запом-
нил, ходил такой черный, люди говорили, румынский мужик. С птицей он хо-
дил. На груди у него - клетка, а в клетке - не попка, попка - та зеле-
ная, а тут вообще какая-то тропическая птица. Так она, сволочь такая,
ученая, клювом вынимала счастье - кому что. А мне, запомнил, планета Рак
и жизнь предсказана до девяноста лет.
И еще там многое что предсказано, что - я уж и позабыл, да только все
исполнилось в точности.
И тут вспомнил я предсказание и пошел, прямо скажу, гуляючи.
Подошли мы к немецкой проволоке. Темь. Луны еще не было. Прорезали
преспокойно лаз. Спустились вниз, в окопчики в германские. Прошли шагов
с полета - пулемет, пожалуйста.
Уронили мы германского часового наземь и придушили тут же...
Очень мне это было неприятно, жутковато, и вообще, знаете ли, ночной
кошмар.
Хорошо-с.
Сняли пулемет с катков, разобрали кому что: кому катки, кому ящики, а
мне, запомнил, подсунули самую что ни на есть тяжесть - тело пулемета.
Почти что целый пулемет.
И такой, провались он совсем, претяжеленный был; те налегке - шаг да
шаг, и скрылись от меня, а я пыхчу - затрудняюсь, поскольку мне доста-
лась такая тяжесть. Мне бы наверх ползти, да смотрю - проход сообще-
ния... Я в проход сообщения... А из-за угла вдруг германец прездоровен-
ный-здоровенный, и наперевес у него винтовка. Бросил я пулемет под ноги
и винтовку тоже против него вскинул.
Только чую - германец стрельнуть хочет, голова на мушке.
Другой оробел бы, другой - ух, как оробел бы, а я ничего - стою, не
трепыхнусь даже. А поверни я только спину либо щелкни затвором - тут,
безусловно, мне и конец.
Так вот стоим друг против дружки, и всего-то до нас пять шагов. Зрим
друг друга глазами и ждем, кто побежит. И вдруг как задрожит германец,
как обернется назад... Тут я в него и стрельнул. И вспомнил, чего заду-
мал. Подполз к нему, пошарил по карману - противно. Ну, да ничего - пре-
возмог себя, вынул кабаньей кожи бумажник, вынул часишки в футляре (нем-
цы все часишки в футляре носят), взвалил пулемет на плечо и наверх. До-
шел до проволоки - нету лаза. Да и мыслимо ли в темноте его найти?
Стал я через проволоку продираться - трудно. Может быть, час или
больше лез, всю прорвал себе спину и руки совсем изувечил. Да только
все-таки пролез. Вздохнул я тут спокойно, залег в траву, стал себе руки
перевязывать, - кровь так и льет.
И забыл совсем, чума меня возьми, что я еще в германской стороне, а
уж светает. Хотел было я бежать, да тут немцы тревогу подняли, нашли,
видимо, у себя происшествие, открыли по русским огонь, и, конечно, по-
ползи я, тут бы меня приметили и убили.
А место, смотрю, вполне открытое было и подальше травы даже нет - лы-
сое место. А до халуп шагов триста.
Ну, думаю, каюк-компания, лежи теперь, Назар Ильич господин Синебрю-
хов, благо трава спасает.
Хорошо. Лежу.
А немцы, может быть, очень обиделись: стибрили у них пулемет и двоих
почем зря убили, - мстят - стреляют, прямо скажу, без остановки.
К полдню перестали стрелять, да только, смотрю, чуть кто проявится в
нашей, в русской, стороне, так они туда и метят. Ну, значит, думаю, бе-
зусловно, они настороже, и нужно лежать до вечера.
Хорошо-с.
Лежу час. И два лежу. Интересуюсь бумажником - денег немало, только
все иностранные. Часишками любуюсь. А солнце прямо так и бьет в голову,
и дух у меня замирать стал. И жажда. Стал я тут думать про Викторию Ка-
зимировну, только смотрю - сверху на меня ворон спускается.
Я лежу живой, а он, может, думает, что падаль, и спускается.
Я на него тихонько шикаю:
- Шш, - говорю, - пошел, провал тебя возьми!
Машу рукой, а он, может быть, не верит и прямо на меня наседает.
И ведь такая птичья нечисть - прямо на грудь садится, а поймать я ни-
как его не поймаю - руки изувечены, не гнутся, а он еще бьется больно
клювом и крылами.
Я отмахнусь - он взлетит и опять рядом сядет, а потом обратно на меня
стремится и шипит даже. Это он кровь, гадюка, на руке чует.
Ну, думаю, пропал, Назар Ильич господин Синебрюхов! Пуля не тронула,
а тут птичья нечисть, прости господи, губит человека зря.
Немцы, безусловно, сейчас заприметят, что такое приключилось тут за
проволокой. А приключилось: ворон при жизни человека жрет.
Бились так мы долго. Я все норовлю его ударить, да только перед гер-
манцем остерегаюсь, а сам прямо-таки чуть не плачу. Руки у меня и так-то
изувечены - кровь текет, а тут еще он щиплет. И такая злоба к нему напа-
ла, только он на меня устремился, как я на него крикну: кыш, - кричу, -
паршивец!
Крикнул, и, безусловно, немцы сразу услышали. Смотрю, змеей ползут
германцы к проволоке.
Вскочил я на ноги - бегу. Винтовка по ногам бьется, а пулемет наземь