разу ("Отчего шерсть на его голове седа, а туловище
полосато?"), а частью ставивших меня в неловкое положение
невежи, так и не удосужившегося рассмотреть повнимательней
порученную ему хитроумнейшую вещицу. (Однажды меня спросили,
какого он возраста. Детеныш ли, или, быть может, стар - я не
нашелся с ответом.) Вскоре, спустя месяц, интерес к сергамене
значительно упал и посетители перестали нас донимать. Лишь
изредка навещал чердачные комнаты господин наместник, уже
начавший вынашивать замысел, в соответствии с каковым зверя
предполагалось отдать императору, который, по доходившим до
нас цветастым слухам, был охоч до подобных диковин.
Если бы я не был лекарем, я, конечно, относился бы к
сергамене иначе. Я бы не замечал его так же, как простолюдин
не замечает свою кобылу - везущую, тянущую, рожающую жеребят -
и не приглядывался бы к нему, не наблюдал, не высматривал. Но
мне претил такой подход к животному, что усугублялось
необычайностью сергамены, который не увлек бы, разве что,
глупца. На четвертый день нашего с ним совместного проживания
зверь занемог - изо рта его истекала серо-зеленая, липкая
слюна, глаза подернулись мутной пеленой, хвост судорожно
подрагивал. После подобное случалось с ним нередко, но тогда
я был весьма встревожен, так как, произойди худшее, обвинение
в нерадивости могло бы стоить мне положения при дворе. Не
ведая, с какой стороны подступиться к нему, как быть с его
лечением, страшась ошибиться в выборе микстуры (ведь не было
известно доподлинно, что он ест, кроме ослиного молока, бадья
с которым ежевечерне оставалась почти не тронутой), я,
лихорадочно мечась в поисках верного решения, отважился войти
внутрь клетки (в первый раз!) и положить ладонь на тяжело
вздымающийся бок сергамены. Он не шелохнулся, не сменил
положения тела, да и вообще никак не отреагировал на мое
действие, впрочем, не выказал и неудовольствия, чем обрадовал
и несколько утешил меня. Представьте, мои пальцы не ощутили
толчков. Сердце, имейся таковое, билось бы под его толстой
шкурой, но я не чувствовал биения. Позднее я убедился: у
сергамены не было сердца. Затем я выяснил и то, что его кровь
не красна, как кровь прочих тварей, а имеет цвет
обволакивающей гниющие отбросы плесени, что его шерсть прочна,
словно и не шерсть вовсе, а тонкая серебряная нить, которую
можно разрезать, но - увы! - не порвать, что его слюна
застывает от соприкосновения с воздухом прозрачными каплями,
чьи края остры, как лезвия.
Если бы я знал заранее, каков сергамена, я, вероятно,
изыскал бы предлог ослушаться господина наместника, отказался
бы от этой роли, слишком сложной, забирающей гораздо больше
физических и духовных сил, чем те, которыми располагали мои
старческие тело и мозг. По крайней мере, я настоял бы на
беседе с Радзамталом и дознался бы, откуда взялся зверь, я
опоил бы его, подослал бы к нему своих слуг - сделал бы все,
чтобы дознаться, чтобы все, что было открыто Радзамталу,
открылось и мне. Но Радзамтала невозможно было возвратить,
когда же он снова объявился, в вопросах такого рода не было
смысла. Они поблекли перед другими, значительно более важными,
хотя даже их мне не представилось возможности задать.
Сергамена был апатичен и неестественно (при его-то
сложении и силе!) беззлобен. Он проводил время,
преимущественно, покоясь на подоконнике (я дозволил ему
покидать клетку и свободно перемещаться в пределах комнаты) и,
глядя на бегающих, расхаживающих, носимых в паланкинах,
прогуливающихся парами людишек.
Сергамене была присуща редкая сообразительность, иногда
даже превосходившая мою собственную, озабоченную познанием,
занятую кропотливым умозрительным расчленением его природной
сущности. Как-то раз, когда я, под предлогом ласки, пытался
ощупать его хребет и пересчитать ребра, тщась в результате
составить представление о скелете вверенного мне зверя, он,
мяукнув, (правда, от мяукания издаваемые им звуки были так же
далеки, как лязганье цепей от собачьего лая, но я, в силу
неспособности речи письменной к звукоподражанию, употреблю
именно это, пусть и не вполне точное слово) выгнул спину и,
привстав на всех четырех лапах, напрягся - кожа, последовав за
мускулами, натянулась и под ней явственно проступили кости
(так подносят поближе страдающему слабостью зрения миниатюру,
дабы тот мог разглядеть, или притвориться, будто разглядел,
вычурные мелочи ее декора). Тогда, кстати, мною была замечена
невероятная гладкость его хребта, похоже, не членящегося на
позвонки, чьи границы мне не составляло бы труда выявить
привычными к такому делу пальцами, тогда же я убедился - ребер
у сергамены четыре, но они широки, крупны, массивны и сходятся
на твердом, словно бы деревянном, брюхе с ничтожно малым
зазором.
Сергамена был привязчив - быстро угадав во мне няньку
(кем же я был ему, как не нянькой!), он тотчас же выделил
меня из множества двуногих и впредь не скупился на знаки
доброго ко мне расположения - поворачивал голову, когда я
появлялся, довольно пофыркивал, когда по одному ему известным
признакам изобличал мое хорошее настроение, а временами,
ночью, уловив отзвуки моей бессонницы, скребся в разделяющие
наши комнаты дверь, участливо предлагая свое общество и как бы
подтверждая тем самым установленный мною ранее факт -
сергамена не спал. Быть может, он и спал, но совсем не так,
как спят люди или животные, смежающие веки и расслабляющие
тело. Подозреваю, он все-таки выкраивал минуты для отдыха,
раскидывая их по многоцветной ленте сменяющихся суток едва
видными точками, но я располагался от него на том расстоянии,
которое не способен осилить и самый острый взгляд, жаждущий
доискаться до пунктира.
Если бы я поделился накопленными знаниями о сергамене с
господином наместником, отличавшимся, как и все прочие
одолевавшие зверя своим вниманием, поразительной
ненаблюдательностью, думаю, в лучшем случае, сергамену
отослали бы назад, в Рин. "Каков подарочек!" - возмутился бы
он, а в худшем, более вероятном, ибо крепость так называемых
"уз гостеприимства" сомнительна и не определена важность
подкрепляющих оные подношений, безобидное и, не постесняюсь
сказать, красивое существо ждала бы гибель, меня же -
пренеприятная миссия способствовать ей ядами (уж не ведаю, как
бы я скармливал их сергамене, пока не отчаялся бы в нежелаемом
мною успехе и не был бы принужден быть свидетелем дикого и
отвратительного действа - сожжения зверя заживо). Подобные
соображения и удерживали меня от необдуманной болтовни,
прививая стремление прятать не только плоды собственных
размышлений, но и породившие их причины; таким образом, счищая
с пола стекловидные лужицы слюны, приучая сергамену в
присутствии каких бы то ни было визитеров сидеть в самом
глухом углу клетки, аккуратно прибирая и уничтожая вылинявшую
шерсть, отвлекая посетителя, в котором мною был распознан
коллега, оправдывая недомогания сергамены пространными и
витиеватыми рассуждениями о дремливости и лености тела,
обреченного на разлуку с движением, я сохранял зверю жизнь.
Если бы я видел сергамену реже, чем то было в
действительности, в моем восприятии, убежден, преобладала бы
холодность, отстраненность и, пожалуй, в него не просочилось
бы желание выяснить и понять, что за натура облечена в его
плоть, на изучении которой я вероятнее всего, и остановился
бы, имей я меньше возможностей для этого изучения. Увы!
Подробности его анатомии скорее, чем нужно бы, перестали будить
во мне волнение естествоиспытателя. Меня влекла куда более
трудно достижимая цель - повадки, свойства характера (здесь
будет излишним доказывать наличие такового у сергамены),
способность мыслить и анализировать (которую он неоднократно
демонстрировал, однако в это так же не досуг углубляться). Мне
казалось необходимым постоянно вынуждать его к каким-либо
действиям, за которыми, как ответ, следовали бы мои действия,
за которыми должны были бы последовать его. По ходу взаимных
проб (так как, очевидно, не только я знакомился с сергаменой,
но и он, не упуская случая, поступал сходным образом по
отношению ко мне), коллекция собранных мною сведений о звере
пополнялась неординарными новинками, порою ставившими под
угрозу правильность, безупречность и ценность предшествующих
приобретений. Коллекция не переставала трансформироваться и,
как это ни парадоксально, со временем стала уменьшаться в
размерах (периодически я пересматривал сделанные ранее выводы
и, к сожалению, немалое их число признавалось мною неверными,
приведшие к их появлению события - спорными, наблюдения -
сомнительными; сейчас трудно сказать, были ли они таковыми, но
тогда я не слишком тяготел к тому, чтобы пестовать
умозаключения подолгу, не в последнюю очередь из-за того, что
материал для них имелся в достатке.)
Как-то я обнаружил сергамену у входа в клетку, в
которую, между тем, его давно уже перестали запирать
(посетители были не часты, а для меня это было обузой). На
его передних лапах были намотаны цепи (представьте, он
исхитрился сделать это самостоятельно!), а на шее висел (и был
закрыт на ключ!) замок, служивший не столько делу запирания
клетки - вполне хватало и шести засовов - сколько
многозначительной декорацией к разыгрываемому поначалу фарсу с
названием "Дикому зверю не выбраться" (первоначально было
решено держать сергамену не только в клетке с засовами, но и
связанным цепями, которые для надежности постановили скреплять
между собой замком). Я, увидев как дуги замка стиснули увитую
сосудами шею сергамены, как под железными кольцами розовеет за
нежными волосками подшерстка кожа, всполошился, пойдя на
поводу ложного рассуждения и посчитав, что неизвестный
посторонний злоумышленник разыгрывает меня, наскоро состряпав
дурную шутку, принялся разыскивать ключ, не найдя которого
подошел к зверю в надежде изыскать способ освободить
страдальца без его участия. Тогда сергамена растворил пасть -
на его сухом ворсистом языке меня ожидал предмет моих поисков.
Описанный выше случай был из числа тех, которые мне так
и не удалось привести в соответствие остальным экспонатам
упомянутой коллекции.
Если бы я не был так поглощен наблюдением за сергаменой,
я бы прознал о решении господина наместника расстаться со
зверем, отдарив подношение наместника Рина императору задолго
до того, как оно было воплощено в жизнь, и, не исключено, смог
бы радикально изменить его. Увы! Когда на чердак ворвалась
толпа слуг с арканами, пеньковыми веревками и шестами,
трясущаяся от хохота Амела, ее разряженные словно на выход
девицы, господин наместник и неизбывная кавалькада вечно
таскающихся за ним прихлебателей, готовых поддержать и
одобрить любую блажь патрона, было поздно начинать суетиться.
Сергамену, не оказавшего никакого сопротивления, загнали в
клетку, слуги вынесли его на плечах во двор и погрузили на
повозку, которая без промедления тронулась с места под
аккомпанемент разноречивых, но одинаково пустых замечаний
случившихся во дворе зевак. Пока повозка не заехала за угол, я
провожал ее взглядом, глупо причитая: "Как же так, господин
наместник, как же так, господин наместник!", хотя сам господин
наместник, даже не поприсутствовав при отбытии, уже отправился
обедать, беззаботно развлекаться и выслушивать похвалы своей
не знающей равных щедрости (шутка ли, расстаться с такой
редкостью!), покусывая угол перемазанного острейшим соусом
рта. А я, устыдившись проявленного мягкосердия, тем более
странного для человека моего рода занятий, побрел домой.
Вопреки ожиданиям, свидание с семьей не доставило мне ни
малейшей радости. Озабоченный раздумьями о сергамене - как
он, не станет ли ему дурно дорогой, - я был рассеян и лишь с
превеликим трудом заставлял себя внимать путаным рассказам
сыновей и не менее путаному отчету нечистой на руку
домоправительницы, нетерпеливо дожидаясь сумерек, когда я смог
бы, исполнив долг хозяина и отца, остаться наедине со своими
записями или, наконец, сделать попытку вернуться в дом