"Это в таких-то штанах, чтобы я вас стал ангажировать?" - сказал
директор Британского музея. "Это в каких же таких штанах?" - переспросил я
его со скрытой досадой. А он, как будто не расслышал, стал передо мной на
карачки и принялся обнюхивать мои носки. Обнюхав, встал, поморщился,
сплюнул, а потом спросил: "Это в таких-то носках, чтобы я вас ангажировал?
"
- В каких же это носках?! - заговорил я, уже досады и не скрывая, в
каких же это носках?! Вот те носки, которые я таскал на Родине, те
действительно пахли, да. Но я перед отъездом их сменил, потому что в
человеке все должно быть прекрасно: и душа, и мысли, и...
А он не захотел и слушать. Пошел в палату лордов и там сказал:
"Лорды! вот тут у меня за дверью стоит один подонок. Он из снежной России,
но вроде не очень пьяный. Что мне с ним делать, с этим горемыкой?
Ангажировать это чучело? или не давать этому пугалу никакого ангажемента?"
А лорды рассмотрели меня в монокли и говорят: "А ты попробуй, Уильям!
попробуй, выставь его для обозрения! этот пыльный мудак впишется в любой
интерьер!" Тут слово взяла королева Британии. Она подняла руку и крикнула:
-Контролеры! Контролеры!.. - загремело по всему вагону, загремело и
взорвалось: "Контролеры!!.."
Мой рассказ оборвался в наинтереснейшем месте. Но не только рассказ
оборвался: и рьяная полудремота черноусого, и сон декабриста, - все было
прервано на полпути. Старый Митрич очнулся, весь в слезах, а молодой -
ослепил всех своей свистящей жевотой, переходящей в смех и дефекацию. Одна
только женщина сложной судьбы, прикрыв беретом выбитые зубы, спала как
Фатаморгана...
Собственно говоря, на Петушинской ветке контролеров никто не боится,
потому что все без билета. Если какой-нибудь отщепенец спьяну и купит
билет, так ему, конечно, неудобно, когда идут контролеры: когда к нему
подходят за билетом, он не смотрит ни на кого - ни на ревизора, ни на
публику, как будто хочет провалиться сквозь землю. А ревизор рассматривает
его билет как-то брезгливо, а на него самого глядит уничтожающе, как на
гадину. А публика - публика смотрит на "зайца" большими, красивыми
глазами, как бы говоря: глаза опусти, мудозвон! совесть заела! А в глаза
ревизору глядят еще решительней: вот мы какие - и можешь ли ты осущить
нас? Подходи к нам, Семеныч, мы тебя не обидим...
До того, как Семеныч стал старшим ревизором, все выглядело иначе: в
те дни безбилетников, как индусов, сгоняли в резервации и лупили по
головам Ефроном и Брокгаузом, а потом штрафовали и выплескивали из вагона.
В те дни, скрываясь от контролера, они бежали сквозь вагоны паническими
стадами, увлекая за собой даже тех, кто с билетом. Однажды, на моих
глазах, два маленьких мальчика, поддавшись всеобщей панике, побежали
вместе со стадом и были насмерть раздавлены - так и остались лежать в
проходе, в посиневших руках сжимая свои билеты...
Старший ревизор Семеныч все изменил: он упразднил всякие штрафы и
резервации. Он делал проще: он брал с безбилетника по грамму за километр.
По всей России шоферня берет с "грачей" за километр по копейке, а Семеным
брал в полтора раза дешевле: по грамму за километр. Если, например, ты
едешь из Чузлинки в Усад, расстояние девяносто километров, ты наливаешь
Семенычу девяносто грамм и дальше едешь совершенно спокойно, развалясь на
лавочке, как негоциант...
Итак, нововведение Семеныча укрепило связь ревизора с широкою массою,
удешевляло эту связь, упрощало и гуманизировало... И в том всеобщем
трепете, который вызывает крик "Контролеры!!" - нет никакого страха. В
этом трепете одно лишь предвосхищение...
Семеныч вошел в вагон, плотоядно улыбаясь. Он уже едва держался на
ногах, он доезжал, обычно, только до Орехово-Зуева, а в Орехово-Зуеве
выскакивал и шел в свою контору, набравшись до блевотины...
- Это ты опять, Митрич? Опять в Орехово? кататься на карусели? с вас
обоих сто восемьдесят. А это ты, черноусый? Салтыковская - Орехово-Зуево?
Семьдесят два грамма. Разбудите эту блядь и спросите, сколько с нее
причитается. А ты, коверкот, куда и откуда? Серп и Молот - Покров? Сто
пять, будьте любезны. Все меньше становится "зайцев". Когда-то это
вызывало "гнев и возмущение", теперь же вызывает "законную гордость"... А
ты, Веня?..
И Семеныч всего меня кровожадно обдал перегаром:
- А ты, Веня? Как всегда: "Москва - Петушки"?
85-й километр - Орехово-Зуево.
-Да. Как всегда. И теперь уже навечно: Москва - Петушки...
-И ты думаешь, Шехерезада, что ты и на этот раз от меня отвертишься?!
Да?..
Тут я должен сделать маленькое отступленьице, и пока Семеныч пьет
положенную ему штрафную дозу, я поскорее вам объясню, почему "Шехерезада"
и что значит "отвертишься".
Прошло уже три года, как я впервые столкнулся с Семенычем. Тогда он
только заступил на должность. Он подошел ко мне и спросил: "Москва -
Петушки? Сто двадцать пять." И когда я не понял в чем дело, он объяснил
мне в чем дело. И когда я сказал, что у меня с собой ни грамма нет, он мне
сказал на это: "Так что же? бить тебе морду, если у тебя с собой ни грамма
нет?" Я ответил ему, что бить не надо и промямлил что-то из области
Римского права. Он страшно заинтересовался и попросил меня рассказать
подробнее обо всем античном и римском. Я стал рассказывать, и дошел уже до
скандальной истории с Лукрецией и Тарквинием, но тут ему надо было
выскакивать в Орехово-Зуеве, а он так и не успел дослушать, что же
все-таки случилось с Лукрецией: достиг своего шалопай Тарквиний или не
достиг?..
А Семеныч, между нами говоря, редчайший бабник и утопист, история
мира привлекала его единственно лишь альковной своей стороною. И когда
через неделю в районе Фрязева снова нагрянули контролеры, Семеныч уже не
сказал мне: "Москва-Петушки? Сто двадцать пять." Нет, он кинулся ко мне за
продолжением: "Ну, как? У...л он все-таки эту Лукрецию?"
И я рассказал ему, что было дальше. Я от римской истории перешел к
христианской и дошел уже до истории с Гипатией. Я ему говорил: "И вот, по
наущению патриарха Кирилла, одержимые фанатизмом монахи Александрии
сорвали одежды с прекрасной Гипатии и..." Но тут наш поезд, как вкопанный,
остановился в Орехово-Зуево, и Семеныч выскочил на перрон, вконец
заинтригованный...
И так продолжалось три года, каждую неделю. На линии "Москва-Петушки"
я был единственным безбилетником, кто ни разу еще не подносил Семенычу ни
единого грамма и тем не менее оставался в живых и непобитых. Но всякая
история имеет конец, и мировая история - тоже...
В прошлую пятницу я дошел до Индиры Ганди, Моше Даяна и Дубчека.
Дальше этого идти было некуда...
И вот - Семеныч выпил свою штрафную, крякнул и посмотрел на меня, как
удав и султан Шахриар:
- Москва-Петушки? Сто двадцать пять.
- Семеныч! - отвечал я, почти умоляюще, - Семеныч! Ты выпил сегодня
много?..
- Прилично, - отвечал мне Семеныч, не без самодовольства. Он пьян был
в дымину...
- А значит: есть в тебе воображение? Значит: устремиться в будущее
тебе по силам? Значит: ты можешь вместе со мной перенестись из мира
темного прошлого в век золотой, который "ей-ей, грядет"?
- Могу, Веня, могу! сегодня я все могу!..
- От третьего рейха, четвертого позвонка, пятой республики и
семнадцатого съезда - можешь ли шагнуть, вместе со мной, в мир
вожделенного всем иудеям пятого царства, седьмого неба и второго
пришествия?..
- Могу! - рокотал Семеныч. - Говори, говори, Шахразада!
- Так слушай. То будет день, "избраннейший всех дней". В тот день
истомившийся Симеон скажет, наконец: "Ныне отпущаещи раба Твоего, Владык
а..." и скажет архангел Гавриил: "Богородица Дева, радуйся, благословенна
ты между женами." И доктор Фауст проговорит: "Вот - мгновенье! Продлись и
постой." И все, чье имя вписано в книгу жизни, запоют: "Исайя, ликуй!" И
Диоген погасит свой фонарь. И будет добро и красота, и все будет хорошо, и
все будут хорошие, и кроме добра и красоты ничего не будет, и сольются в
поцелуе...
- Сольются в поцелуе?.. - заерзал Семеныч, уже в нетерпении...
- Да! И сольются в поцелуе мучитель и жертва; и злоба, и помысел, и
рассчет покинут сердца, и женщина...
- Женщина!! - затрепетал Семеныч. - Что? что женщина?!!!..
- И женщина Востока сбросит с себя паранджу! окончательно сбросит с
себя паранджу угнетенная женщина Востока! И возляжет...
- Возляжет?!! - тут уж он весь задергался.
- Да. И возляжет волк рядом с агнцем, и ни одна слеза не прольется и
кавалеры выберут себе барышень, кому какая нравится, и...
- О-о-о-о! - застонал Семеныч. - Скоро ли она? Скоро ли будет?.. - и
вдруг как гитана, заломил свои руки, а потом суетливо, путаясь в одежде,
стал снимать с себя и мундир, и форменные брюки, и все, до самой нижней
своей интимности...
Я, как ни был пьян, поглядел на него с изумлением. А публика, трезвая
публика, почти повскакала с мест, и в десятках глаз ее было написано
громадное "ого"! Она, эта публика, все поняла не так, как надо было бы
понять...
А надо вам заметить, что гомосексуализм в нашей стране изжит хоть и
окончательно, но не целиком. Вернее, целиком, но не полностью. А вернее
даже так: целиком и полностью, но не окончательно. У публики ведь что
сейчас на уме? Один только гомосексуализм. Ну, еще арабы на уме, Израиль,
Голанские высоты, Моше Даян. Ну, а если прогнать Моше Даяна с Голанских
высот, а арабов с иудеями примирить? - что тогда останется в головах
людей? Один только чистый гомосексуализм.
Допустим, смотрят они телевизор: генерал де Голль и Жорж Помпиду
встречаются на дипломатическом приеме. Естественно, оба они улыбаются и
руки друг другу жмут. А уж публика: "Ого!? - говорит - Ай да генерал де
Голль!" или "Ого! Ай да Жорж Помпиду!"
Вот так они и на нас смотрели теперь. У каждого в круглых глазах было
написано это "Ого!"
- Семеныч! Семеныч! - я обхватил его и потащил на площадку вагона. -
На нас же смотрят!.. Опомнись!.. Пойдем!..
Он был чудовищно тяжел. Он был размягчен и зыбок. Я едва дотащил его
до тамбура и поставил у входных дверей...
- Веня! Скажи мне... женщина Востока... если снимет с себя парандж
у... на ней что-нибудь останется?.. Что-нибудь есть у нее под паранджой?..
Я не успел ответить. Поезд, как вкопанный, остановился на станции
Орехово-Зуево, и дверь автоматически растворилась...
Орехово-Зуево.
Старшего ревизора Семеныча, заинтригованного в тысячу первый раз,
полуживого, расстегнутого - вынесло на перрон и ударило головой о перила.
Мгновения два или три он еще постоял, колеблясь, как мыслящий тростник, а
потом уже рухнул под ноги выходящей публике, и все штрафы за безбилетный
проезд хлынули унего из чрева, растекаясь по перрону...
Все это я видел совершенно отчетливо, и свидетельствую об этом миру.
Но вот всего остального - я уже не видел, и ни о чем не могу
свидетельствовать. Краешком сознания, самым-самым краешком, я запомнил,
как выходящая в Орехове лавина публики запуталась во мне и вбирала меня,
чтобы накопить меня в себе, как паршивую слюну, - и выплюнуть на
ореховский перрон. Но плевок все не получался, потому что входящая в вагон
публика затыкала рот выходящей. Я мотался, как говно в проруби.
И если там Господь меня спросит: "Неужели, Веня, ты больше не помнишь
ничего? Неужели ты сразу погрузился в тот сон, с которого начались все
твои бедствия...?"- и я скажу ему: "Нет, Господь, не сразу..." Краешком
сознания, все тем же самым краешком, я еще запомнил, что сумел, наконец,