раздумывая и дрался так, как дерутся загнанные в угол звери. И даже
парни покрупнее, посильнее и позадиристей предпочитали с ним не
связываться - "этот, который... бешеный, ребя, ну его..."
Горластой вечеринке - и даже в компании юных девушек - Гай
предпочитал общество старой Тины; сидел, уставившись в огонь, слушал и
молчал, истории заканчивались - а он все молчал, и даже старуха
понимала тогда, что человек этот не здесь, а где - она догадываться не
пыталась...
Гай вздрогнул. Крысолов больше не смотрел в небо, а искоса
разглядывал его, Гая, и от этого взгляда ладони, лежащие на руле,
вспотели.
- Как ты очутился на этой дороге? - спросил флейтист негромко,
будто бы сам у себя.
Гай захлопал ресницами:
- Работаю... Ну, работаю. Работаю, а что?..
- Ничего, - Крысолов хмыкнул, как бы с досадой. - работай себе...
В городе что нового?
- Ничего, - эхом отозвался Гай и тут же испугался, как бы его
ответ не прозвучал издевкой. - ну, студенты там... бунтуют...
- А ты? Не бунтуешь, ты же студент?
А ты все знаешь, подумал Гай тоскливо. И буркнул сквозь зубы:
- Мне некогда. Летом не заработаю - чего зимой жрать-то?..
- С голоду умрешь, что ли?
Крышу кабины задела ветка, потом еще одна. Дорога сузилась и
нырнула в маленькую рощу.
- Тебе что, больше негде подработать? Все-таки студент блестящего
университета...
- Что сейчас блестит... - пробормотал Гай угрюмо. - Ничего не
осталось... блестящего...
- Да репетитором бы нанялся... несложно и пристойно, а здесь...
пыль глотаешь...
- Здесь лучше.
- Объясни.
Гай разозлился не на шутку. Вот прицепился, клещ, ничего не было в
договоре о том, что он будет болтать всю дорогу...
- Платят хорошо, - выдавил он неохотно. Передохнул и добавил
совершенно неожиданно для себя: - И потом, я отсюда родом.
Нет, ну что за сила дернула за его неболтливый, в общем-то, язык?!
Крысолов хмыкнул. Поерзал, устраиваясь поудобнее:
- Ой как интересно... Из Лура?
- Из Косых Углов. Это западнее.
- Смотри ты, совсем ведь рядом... К родителям ездишь?
Гай хотел соврать, но не решился:
- Нет.
Этим "нет" он изо всех сил попытался поставить жирную точку;
Крысолов, однако, плевать хотел на все знаки препинания.
- Нет? Но родители живы, надеюсь?
- И я надеюсь, - пробормотал Гай устало.
- Да где же они у тебя?
- А кто его знает...
И снова они молчали, но Крысолов не отводил взгляда, смотрел на
Гая, и сквозь Гая, и внутрь Гая, в самое нутро, и тот не выдержал
наконец:
- Ну не хочу я говорить! Причем тут... Мы что, об этом
уговаривались? "За жизнь" рассказывать - уговаривались, да?!
- Не кричи.
Гай осекся. Фургончик, пискнув тормозами, остановился у обочины;
Гай стискивал зубы, ему казалось, что он - закупоренный кувшин со
жгучим содержимым, и печать во-вот слетит, потому что нечто,
наполняющее сосуд по самое горлышко, поднимается и растет, и просит
выхода...
Его распирали слова. Он как мог сдерживался - но слова стояли уже
у самого горла.
- Ну... Да ладно, не держи себя. Я слушаю, парень.
И, как ребенок, на чье плечо легла рука неумолимого взрослого, Гай
начал, сперва медленно и запинаясь, а потом все быстрее и проще, и
даже с неким странным облегчением:
- Ну... мать моя родом из столицы. Двадцать лет назад там была
заварушка, еще самая первая... А она на вид была явная северянка, а к
северянам относились что ни день, то гаже, ей пришлось бежать... В
Косых Углах она как раз и осела. А отец тоже был пришлый, из
предгорий, там ему видение было или что-то в этом роде, что он
человечество должен... спасать... И когда я родился, отца уже и близко
не было - предназначение у него... штука суровая, на месте не
посидишь... Он пошел творить благо, мать осталась одна, и ей, я думаю,
туго пришлось, и я, как говорили, потому только выжил, что родился уж
больно здоровущим, килограммов на пять. Я очень долго себя не помню, в
пять лет - не помню, в семь - не помню еще... А потом появился Иль.
Он был... ну, вообще-то он был рыжий. В дом войдет - будто факел
внесли... Он тоже когда-то бежал из Столицы, потому что северяне -
северянами, а рыжих тогда не то что не любили - лютой ненавистью,
будто это они во всем виноваты... И вот он прибился в Косые Углы и
стал мне вместо отца. И мать при нем успокоилась, повеселела, орать
перестала... на всех... Кем он был в Столице - не знаю, он молчал...
но уж был он не из простых, это точно. Выучил меня грамоте, сказки
сочинять... Кораблики в лужах, змеи какие-то воздушные, с хвостами,
как у драконов, и все говорил, говорил - чужие страны, лето круглый
год, а в других круглый год зима... Я с ним был, как в крепости, и
мать с ним была, как в крепости, он пах табаком, но не сильно, а
приятно, он мало курил... У него был шрам над левой бровью. Он каждое
утро мылся в бадье, даже в холода, и меня приучил... И он был очень
добрый...
Гай замолчал. Старые, забитые в дальний угол памяти, запретные
воспоминания все еще имели над ним власть.
- А потом?
Гай проглотил комок в горле:
- Потом мы поехали на ярмарку, там мальчишка стянул у кого-то
кошелек, а его поймали... мальчишку... И забили ногами до смерти. То
есть они только начали его бить, а тут Иль стал белый, как стенка,
даже веснушки... пропали. И... кинулся отбивать того... пацана. А ведь
рыжий, рыжих все ненавидели... и до сих пор. Ему бы в тени
держаться... внимания к себе... А он кинулся. И они его тоже забили -
много, целая толпа, и женщины, и все хотели пнуть, когда привезли
домой, то только по волосам и... узнали.
Стояло безветрие.
Солнце подернулось дымкой, и с запада на него ползло, надвигалось
нечто зловещее и серое; в кузове тихонько возились нутрии.
- И сколько тебе было лет?
- Десять.
- Ты точно все помнишь?
- А что мне еще помнить? - Гай даже засмеялся, правда, не особенно
весело. - Уж то, что было потом, помнить совершенно незачем. Мать
после похорон неделю молчала, потом собрала вещички, меня - и вперед,
к черту на кулички, в веселый город Гейл... Сперва чуть с голоду не
померли, потом мать устроилась на работу и стало полегче. А еще потом
в одночасье разбогатели, у матери завелась куча платьев, она по
нескольку дней... короче, не было ее. Потом она отдала меня в пансион,
что-то вроде привилегированного приюта; вот тут-то мне стало совсем
кисло, я сбежал раз - вернули и выпороли, я сбежал два... Не знаю, чем
кончилось бы, но мать снова осталась без гроша, бросила прежнюю
работу, переехала со мной в предместье... И я очутился в бесплатной
школе для бедных. А там был учитель Ким.
Он был... ничего в нем не было рыжего, он лысый был, совсем, как
колено, но это был первый человек, который напомнил мне Иля. Жил при
школе... Глобус с дырой в боку. Пыль... книжная, она не просто пыль,
она будто... будто время слежалось. Собственно, если бы не учитель
Ким, черта с два мне быть в университете. У него была дочка... Ольга.
Она писала стихи, то есть не писала, а они из нее лезли. Ночью
проснется, плачет, дрожит, температура... тридцать восемь... пока не
запишет. Запишет - все... Она их потом жгла. И рвала, а они все равно
ее мучили, она мне говорила - ну что это, может я ненормальная...
Гай остановился. Перевел дыхание; сумерки, щель в обветшавшем
заборе, а за щелью бледное лицо, серый глаз, круглый, как глобус, в
обрамлении светлых коротких ресниц...
Ну что за странное существо. Платьице серенькое, как глаза... И
шея такая тонкая, что страшно коснуться - вдруг переломишь... Тень,
просто тень, серая ночная бабочка на дне белой фарфоровой чашки,
живая, даже, кажется, теплая, безбоязненная...
Гай оперся локтями о руль:
- Ну, а потом ее изнасиловали в темном углу двое парней с
лесопилки. Соседи узнали, ославили шлюхой... Те парни - она даже лиц
не запомнила... Они же наемные, сегодня здесь, а завтра след
простыл...
Он криво улыбнулся. Те ли, другие - побить его успели; он помнил
исступленную жажду крови, когда, ввалившись в деревенский кабачок,
сгреб за грудки первого попавшегося верзилу - ведь это он, он! - и
приложил мордой об стол, и что было потом, и как он не чувствовал
боли, и как кулаки стесались до мяса, а он все выплескивал ненависть и
жажду возмездия, пока, наконец, мир не сжался до размеров ладошки и не
померк...
- Короче говоря, учитель с дочкой уехали. Потому как... ну, она
даже на улицу не могла выйти. Они уехали, адрес... сперва писали,
потом... ну, неразбериха была. Потерялись...
Гай потупился. Вздохнул:
- Вот тут-то мать... встретила свою большую любовь. Я, по счастью,
уже большой был. Все понятно... я никогда не смел бы... никогда в
жизни... ну... осуждать.
Он замолчал. Наваждение закончилось так же внезапно, как и
началось - теперь он был пуст. Пустой сосуд, гулкий, спокойный, и даже
дно уже успело высохнуть...
А ведь все это не то что для чужих ушей - это для собственных
досужих воспоминаний не предназначено!.. Обрывки и отрезки - да,
вспомнятся иногда, ничего с этим не поделать, но чтобы так
последовательно, будто на бумаге, не то исповедь, не то мемуары, вот
черт...
Он сжал зубы, удерживая раздражение:
- Да уж. Развлек я вас, да?.. А вот все это враки, на самом-то
деле я побочный сын герцога, подброшенный в пеленках с гербом... к
стенам монастыря. А ведь в пеленки с гербом - в них тоже писают и
это... какают, короче. И герб от этого... страдает. И мой августейший
отец...
Он осекся. Собеседник молчал; Гай посидел, опершись локтями о
руль, потом сказал совершенно спокойно:
- Мой августейший отец лекцию читал в университете. В прошлом
году. "Пути спасенья". Вот я его и увидел... Хорошо, что я запомнил,
как его зовут. Даже, дурак, подойти хотел... Потом, слава Богу,
вразумился и раздумал. И даже не напился по этому поводу...
принципиально.
Он хохотнул. Когда человек смеется - он не выглядит жалким; во
всяком случае, если он смеется хорошо, натурально, искренне. А вот
искренности-то Гаю и не хватило, смех застрял у него в горле, потому
что он - вспомнил.
Именно в тот день - когда он "принципиально не напился" - Гаю
приснился впервые этот знаменательный сон.
Ему снилось место, где он никогда не бывал - не то город, не то
поселок с уродливо узкими и кривыми улочками, а над ними серым брюхом
нависали слепые, без окон, дома. Небо над городом было неестественно
желтым; под этим желтым небом его, Гая, волокла безлицая толпа,
волокла с низким утробным воем, и он знал, куда его тащат, но не мог
вырваться из цепких многопалых рук, но страшнее всего было не это.
Страшнее были моменты, когда в толпе он начинал различать лица;
выкрикивала проклятия мать, грозил тяжелой палкой учитель Ким,
скалились школьные приятели, мелькало перекошенное ненавистью лицо
старой Тины - и Ольга, Ольга, Ольга... Гай пытался поймать ее взгляд,
но слезы мешали ему видеть, он только пытался не свалиться толпе под
ноги.
А толпа волокла его, выносила на площадь, посреди которой торчал
каменный палец; Гай чувствовал, как впиваются в тело железные веревки,
не мог пошевелиться, привязанный к столбу, его заваливали вязанками
хвороста выше глаз, и он просыпался с криком, от которого соседи по
комнате вскакивали с постелей...
Сон повторялся. Приходил то чаще, то реже, обрастал новыми
подробностями, уходил и забывался, возвращался снова вопреки надежде,