задело Федора Ивановича.
-- Знамение получите, получите. В надлежащее... -- он тут
же почувствовал, что сказал что-то очень двусмысленное и
скверное. Запнувшись, он покраснел и отчетливо заявил: -- Все,
что я сейчас здесь наговорил -- глупость, плод запальчивости.
Все слова беру назад и прошу у всех прощения. И еще одну
пробирку кофе.
Сказав это, он просяще улыбнулся. И все вокруг примолкли,
увидев, как вдруг необыкновенно похорошело его лицо. Оно не
было гладким, даже производило впечатление жесткой суровости.
Может быть, поэтому нечастые его улыбки радовали собеседника,
как долгожданные просветы, паузы для отдыха. Ему не раз
говорили об этом свойстве его улыбки, и, боясь как бы она не
стала чарующей и фальшивой, боясь начать пользоваться этим
своим несчастным даром, он совсем почти не улыбался, держал
себя под контролем.
-- Конечно, такая полемика мало помогает выяснению истины,
-- сказал смущенно Вонлярлярский, оглянувшись на Анну
Богумиловну. -- А если посмотреть на нашу работу с позиции
контенанса, все в этой комнате -- последовательные в своей
основе мичуринцы.
Короткий смешок подбросил профессора, полулежавшего на
столе. Натан Михайлович радостно посмотрел на украшенный
сложным пробором затылок Вонлярлярского.
-- Кроме меня, -- раздельно проговорил он. -- Такой
контенанс меня не устраивает.
-- Пойдем отсюда, -- заколыхалась Анна Богумиловна, таща
Дежкина к двери. Он оглядывался, разводил руками. -- Пойдем,
пойдем! Надо работать, они заморят тебя своим контенансом. Ты
же обещал смотреть мою пшеницу! Я же -- Побияхо, Анна
Богумиловна, ты забыл меня?
И пришлось комиссии идти в ее комнатку на втором этаже,
уставленную снопами, пахнущую, как овин после сбора урожая.
Василий Степанович Цвях -- седой, весь мускулистый, твердый,
больно стиснул в коридоре руку Федора Ивановича.
-- Молодец. Я все слышал. С ходу между глаз им врезал!
Но чего-то не договорил. Посмотрел, пожевал губами и сам
себя пресек.
А в кабинете долго стояла остывающая тишина. Потом
профессор Хейфец, устало охнув, вышел из-за стола, головой
вперед протопал к двери. Были слышны его шаги в коридоре -- он
заглянул в соседнюю комнату, отгороженную фанерой. Вернувшись,
запер дверь.
-- Он, по-моему, порядочный человек. В первый раз встречаю
у лысенковцев. Светозар Алексеевич, что может делать у них
такой лыцарь? Диву даюсь...
-- Он еще студентом такой был, -- сказал академик.
-- Мне он тоже нравится, -- проговорил Стригалев.
-- В том-то и беда, -- продолжал профессор. -- Мне он
кажется страшно опасным. Такие вот святые монахи и были
главными сжигателями. И винить нельзя -- святые побуждения!
-- Это верно, монах, -- вздохнул Вонлярлярский. --
Доминиканский монах, подпоясанный веревкой. Вместо веревки --
ковбойка...
-- Нашу бы Леночку прикомандировать, -- сказал профессор.
-- Чтобы пококетничала с ним. Чтоб узнала, когда нам, как
говорится, собирать сухари...
-- Ну уж вам-то и сухари... -- бросил с места Стригалев.
-- А вы, Иван Ильич, готовьтесь. У вас ведь есть еще ночь.
-- А что готовиться. У меня прививки. Все делаю, как велит
корифей. И результаты те же... Все засмеялись.
-- Конечно, развязать ему язычок -- это было бы хорошо, --
сказал профессор, и все посмотрели на Лену.
Она, склонив набок голову, грела колбу с кофе. "Да, я
слышу, слышу", -- говорила ее поза.
Часа в четыре дня Федор Иванович и его "главный" --
Василий Степанович Цвях, сильно уставшие от своей контрольной
деятельности, подходили к двухэтажному, такому же розовому, как
и остальные, кирпичному зданию. Здесь жили работники института,
а на первом этаже среди стен метровой толщины членам комиссии
была отведена сводчатая келья. Ревизоры из Москвы прошли между
домами и многочисленными сараями к сильно осевшему в землю
каменному крыльцу. Около крыльца, на земле, стоял кубический
каркас из планок, обтянутый проволочной сеткой. Там, сбившись в
кучу, о чем-то азартно хлопотали десятка два грязно-белых
цыплят. Над клеткой склонилась уборщица тетя Поля.
-- Что делают, что делают, шпана окаянная! -- запричитала
она, увидев своих гостей. -- Ну, прямо как люди!
-- Что случилось? -- спросил Василий Степанович как
старший в комиссии.
-- А вот, посмотри сам, что делают. От роду два месяца, а
уже кровь им живая нужна. Ну прямо как люди. Кыш-ш!
Стая разлетелась по клетке, хлопая крыльями, и Федор
Иванович увидел блюдце и около него увядшего цыпленка с
окровавленной головой.
-- Гребешок у него клюют. Сейчас вот заберу этого -- так
нового ведь найдут! Безобидная, называется, птица...
-- Действительно, -- удивился Цвях. Впрочем, его заботили
более важные вещи, и, остановившись на крыльце, он вдруг
сказал: -- Хоть она и доктор наук, эта Побияхо, а в пшеницу ее
я не верю. Что-то быстро очень она переделала свою яровую в
озимую.
-- Но пшеница хороша, -- заметил Федор Иванович.
В комнате Цвях, тряхнув одной и второй ногами, ловко
сбросил ботинки и с удовольствием растянулся на своей койке.
Федор Иванович раскрыл перед ним свой огромный потертый
портфель, полный длинных папирос, и разъяснил, что он сам
набивает гильзы, потому что любит особую смесь табака, туда
входят некоторые известные ему травы, в том числе и мелилотус
оффициналис. Узнав, что это обыкновенный донник, Цвях сказал:
-- Я предпочитаю "Прибой". Но попробую. Они оба задымили.
Федор Иванович, прежде чем лечь, подошел к телефону -- его
привлек обрывок бумаги с крупными каракулями: "Туманова ишо
позвонить".
Минут через сорок телефон зазвонил. Низкий, полный женский
голос, торжествуя, пропел:
-- Это ты, пропащий? Паралик тебя расшиби! Приехал еще
позавчера, и носу...
-- Антонина Проко-офьевна! -- закричал Федор Иванович,
приседая от радости. -- Антонина Прокофьевна!
-- Постригся, говорят, в монахи, получил звание кандидата,
такие перемены, а чтоб старым друзьям ручку...
-- Антонина Прокофьевна!
-- ...ручку чтоб, всю в перстнях, пахнущую сандаловым
деревом, без очереди протянуть для поцелуя старым друзьям...
-- Я сегодня же...
-- Почему я тебе и звоню. Сегодня в моей хате сборище.
Чуешь? В семь! Будет хорошая компания, приходи. В семь, не
забудь. Лучше, если придешь в полшестого. Чтоб мы могли
поговорить.
-- Только я не один...
-- Знаю. Товарищу Цвяху скажи, чтоб тоже приходил. В семь.
А сам в полшестого. Будет и дядик Борик. Посидим втроем...
Это звонила Туманова, в прошлом артистка оперетты.
Когда-то она начала было выходить в знаменитости, но
непредвиденные обстоятельства изменили всю ее жизнь, и теперь
почти пятнадцать лет она лежала с параличом обеих ног,
зарабатывая статьями в газетах и журналах.
-- Идем сегодня в интересное место, -- сказал Федор
Иванович своему товарищу.
К половине шестого он, побродив по городским улицам,
застроенным двух- и трехэтажными старинными домами, вступил в
кварталы Соцгорода с его одинаковыми пятиэтажными зданиями,
сложенными из серого силикатного кирпича. Он нашел нужный дом,
поднялся на третий этаж и у темной двери нажал кнопку звонка.
Из-за сетки, закрывающей круглый зев в двери, раздался знакомый
поющий радиоголос:
-- Это ты-и-и?
-- Это я, -- сказал он.
Последовал железный щелчок, и дверь отошла. Он шагнул в
коридор. Две старухи молча застыли у входа на кухню, как два
темных куста с, опущенными ветвями. Он пересек узкую комнату и,
миновав никелированное кресло на велосипедных колесах, вошел в
квадратную, светлую. Зеленый волнистый попугайчик тут же,
порхнув, сел к нему на плечо.
Туманова полулежала на высокой кровати черного дерева
среди нескольких больших подушек. Хорошо расчесанные старухами
черные, как бы дымящиеся волосы тремя черными реками
разбегались по розовым и белым с кружевами подушечным холмам.
На белом, утратившем упругость, мучнистом лице, на дерзко-алых
губах постоянно жила насмешка над судьбой. В коричневатых тенях
укрывались, приветливо сияли черные глаза.
Федор Иванович поцеловал ее в щеку и в висок. Наклоняясь,
он увидел в ее волосах знакомую платиновую веточку ландыша с
бриллиантовыми крупными продолговатыми цветками. Когда-то
цветков было восемь, и все бриллианты были разных оттенков.
Баснословная драгоценность подтаяла за эти семь лет -- осталось
только пять бриллиантовых цветков -- белый, фиолетовый,
розовый, зеленоватый и желтый. На месте остальных висели пустые
платиновые чашечки.
-- Куда же три алмаза дела? -- спросил Федор Иванович
нарочно грубым тоном. -- Там же был и черный...
-- Бы-ыл, бы-ыл! -- ответила она таким же грубоватым тоном
курящей фронтовички. -- Целая исто-рия! Мой мужик-то, душа из
него вон... Изменщик оказался... Жени-ился!
Есть у некоторых врачей манера говорить с больными --
громкий голос, бодрый тон, шутки. Мол, ничего страшного не
случилось. А тут больная, да еще сильно обиженная разговаривала
со здоровым человеком таким же докторским веселым тоном, чтобы,
чего доброго, не вздумали ее жалеть...
-- Женился, паразит! Мужичья природа. Она завсегда свое
возьмет! А уж кого облюбовал, ты бы посмотрел. В серьгах... Так
я ему свадебный подарок. Машину купила. Мужичье и есть мужичье,
машину любят больше, чем жену! Ну раз так -- получи... Два
камушка ушло. А потом родилась кроха, еще один продала. Крохе
на зубок, хи-хи!
-- Ты мне про него раньше не говорила.
-- А что было говорить? Был счастливый брак.
-- Он здешний?
-- Здешний. Каждый день в окно могу любоваться, как на
работу идет.
-- Тоже Туманов?
-- Не-е, я не стала брать его фамилие, -- она любила такой
стиль разговора. -- Потому как фамилие его мне не заправилось.
Самодельное. И вообще, он был порядочный мерзавец.
-- А что же ты...
-- Такая вот была. Как розовая глина мягка под любящей
рукой. Мне нельзя было делать аборт, потому как у меня после
трамвайной катастрофы... Я говорила тебе? Ведь пятнадцать лет
назад я угодила, меня угораздило, Федяка, в настоящую
катастрофу. У-у! С жертвами! После нее-то и началось -- ногу
нет-нет да и приволокну. А он вот так руку мне на коленку
кладет: делай, душенька, аборт, я тебе и доктора нашел... После
доктора этого и не встала больше. Самец он, это верно, хоть
куда. Сейчас, правда, пожух.
Они замолчали. Волнистый попугайчик хлопотал на плече у
Федора Ивановича, кланялся, шептал какие-то слова.
-- Вот так, Феденька, я и лежу. До сих пор. Сколько мы не
виделись? Семь лет? Иногда бабушки сажают меня вон в ту
мансарду, как ее дядик Борик назвал. И мы катаемся по комнатам.
Иногда и на балкон выезжаем. Я тут стала, Феденька, со скуки
вейсманизм-морганизм изучать. Распроклятого Томаса Моргана
достала.
-- Не страшно?
-- А что бояться? С меня, с инвалиды безногой, что
возьмешь? Посадить захочешь -- так надо же ухаживать! Я и так
уже сижу... И Лысенку вашего тоже штудирую. "Клетки мяса",
"клетки сала". Мне кажется, ваши враги ближе к существу.
Смотри, не напори ерунды...
-- Где же ты Моргана добыла?
-- Это я буду отвечать на страшном суде. А тебе, Федяка,
если и скажу, то когда-нибудь потом. Когда будешь без
юридических полномочий.
Тут в комнате повис райский звук -- будто ударили
карандашом по хрустальной посудине. Туманова сунула руку под