паузу, он опять взмахнул руками и, не оборачиваясь, изящно
спрыгнул со стола назад, попал точно на то место, где стоял
раньше. "Я бы хотел, дорогая, чтобы еще кто-нибудь из
приходящих сюда женихов смог проделать эту штуку". Глядя на
ритмично прыгающее среди далеких сосен голубое пятнышко, бывший
ученик академика чувствовал, что начинает верить в эту легенду.
"Сложный человек Светозар Алексеевич", -- подумал он, вздыхая и
хмурясь. Академик Посошков когда-то в тридцатых годах был одним
из известных менделистов, сторонником того учения в биологии,
на котором и гитлеровский режим ухитрился построить свои
расистские бредни. Конечно, никто не считал академика расистом.
Если было бы иначе, ему бы несдобровать. Но все же о нем
поговаривали с угрозой те, кто любит нажимать на педали и готов
пустить в ход словечко "враг". А куда денешься? Этот
менделизм-морганизм (иные добавляли еще к этим словам и
"вейсманизм") содержит ведь тезисы, которые можно использовать.
И использовали! Кто же может в двадцатом веке толковать о
каком-то наследственном веществе! Чушь какая-то! Все же
академик вовремя отрекся от заблуждений и читал студентам свой
пересмотренный курс, убедительно ругая монаха Менделя, правда,
немного громогласно. Академик Лысенко -- вождь мичуринской
науки -- никак не мог простить ему старые грехи -- видно, за
то, что Посошков был уж очень матерый менделист. И еще потому,
что после своей перестройки и отречений он как-то быстро угас,
отошел от боевой науки. Но каяться не забывал. В последний раз
на августовской сессии прямо-таки кричал с трибуны. Обещал
поддерживать авторитет академика Лысенко, президента
агробиологов. Извинился и перед другим корифеем -- академиком
Рядно. Преподавал он новую -- мичуринскую -- биологию толково,
и из его слушателей вышло много хороших ребят, убежденных
противников всякой схоластики. Видимо, отрекся по-настоящему.
Но отрекся ли в самой глубине души? Хотелось бы верить ему.
Впрочем, сообщали, что вслед за отречением он разогнал половину
обеих кафедр генетики, почти всю проблемную лабораторию. Вот и
посмотрим, дорогой Учитель, как ты их разогнал...
Так думал, глядя вслед неутомимому старику, человек в
ковбойке. А далекое голубое пятнышко все прыгало между соснами,
поднимаясь выше и выше. Бывший ученик академика не знал еще,
сколько драм и живых страстей бегут на этих тонких ногах...
"Небось, и он считает, что я Торквемада, -- не очень
весело подумал человек в ковбойке. -- А может быть, он как раз
и родил это хорошенькое сравнение. Тем более надо к нему зайти,
проведать учителя. Да кроме того, он еще и проректор. Через час
он наверняка будет уже дома".
Он не спеша зашагал по аллее, свернул к розовевшему вдали
институтскому корпусу. "По отзывам знающих людей, -- вдруг
вспомнил он слова синего бегуна, беседовавшего с ним, -- нажмет
и отпустит! -- вспомнил и тряхнул головой в сторону и вниз, и
даже оскалился от стыда. -- Значит, заметили во мне эту
ласковость инквизитора! В чем же она выражается? Откуда
взялась?"
Он шел и не замечал никого -- ни тех, кого обгонял, ни
тех, кто настигал его, несясь спортивной рысью. Он уже шагал по
асфальту, в полосе усиленного движения. Мимо него пролетали на
невиданных самодельных роликах лыжники с палками, тренирующиеся
и летом, катились навстречу коляски с младенцами. Два человека
узнали его и поклонились, но он не заметил их.
-- Федор Иванович! Федя Дежкин! -- позвал кто-то над самым
его ухом, и он очнулся. Мягкий лысоватый блондин из рыжих --
бывают такие прозрачные гребешки -- шел рядом, плечо к плечу, с
ним и приветливо улыбался, разведя руки, словно для объятий.
"Вот у кого ласковость!" -- подумал Федор Иванович, узнав в
соседе полковника госбезопасности Свешникова. Забытая привычка
сама растянула худые щеки Федора Ивановича, и был момент, когда
оба собеседника стали вдруг похожими друг на друга.
-- А-а! Михаил Порфирьевич! Сколько лет, сколько зим!
Небось, уже генерал?
-- Не-ет, все еще полковник. Это ваш брат -- сегодня
окончил вуз, а завтра, смотришь, уже кандидат, уже ревизует
своих профессоров. Я слышал, вы приехали
вейсманистов-морганистов шерстить?
-- Начальство поручило...
-- Ну как, бытие все еще не определяет сознания? Вы
по-прежнему настаиваете?
-- Уже не настаиваю, Михаил Порфирьевич. Стал старше,
умнее. Но вам могу признаться: да, думаю я по-прежнему так, как
думал. А вы по-прежнему меня не понимаете.
-- До сих пор! Отрицаете значение бытия!
-- Простите. Я отлично сознаю, что являюсь результатом
множества предшествующих процессов. Если бы не было моего
бытия, не было бы и моего сознания. Но я против плоского
заучивания классических формул. Против механических
представлений. Результат воздействия бытия на меня будет
зависеть и от моей личности. Меня нельзя сбрасывать со счета, я
не молекула воды. Можно ли яснее сказать? Я настаиваю вот на
чем: на воздействие бытия я отреагирую самым неожиданным для
многих образом.
-- Посмотреть бы!
-- А что -- мы ведь еще поживем. Еще увидимся.
Согласитесь, что августовская сессия академии была классическим
фактором общественного бытия. Так вот: один академик на ней
признал свои ошибки и полностью покаялся. Пал на колени перед
нашим законодателем. Другой морганист, доктор наук, каялся с
оговорками. А некий профессор на весь зал закричал:
"Обскуранты!" -- и был выведен на улицу. Видите, они не
по-вашему, а всяк по-своему проявили свою суть в равных
условиях.
-- Но бытие может устроить вам серьезный экзамен.
-- Михаил Порфирьевич, бытие своей манерой ставить нам
такие пестрые и сложные задачи предполагает разные реакции. Оно
само утверждает, что все мы -- разные. На его экзамен я
отреагирую самым неожиданным образом. Так, что само бытие
удивится.
-- Вы только этого с другими не развивайте. Со мной можно.
А с другими не стоит.
-- Не могу. Развиваю с каждым, кто любит поговорить.
-- Ваш опыт должен бы вас научить...
-- А что? Вы имеете в виду дядика Борика? Что-нибудь
натворил?
-- Нет, Борис Николаевич, слава богу, в порядке, он даже
стал кандидатом наук. Но ведь это не чья-нибудь, а ваша
неосторожность навлекла на него неприятности. И в судьбе его
остался, так сказать, шрам... Так что хоть с этой стороны
сделайте выводы. Вы где остановились -- в квартире для
приезжающих?
-- Да, -- несколько растерянно, механически ответил Федор
Иванович.
-- Давайте не избегайте меня. Надо нам как-нибудь, как
семь лет назад, обстоятельно поговорить. О свободе воли, о
добре и зле... Я уже соскучился по нашим беседам.
-- Да, конечно... Понимаю...
Они простились, как и раньше прощались, чувствуя
непонятное замешательство, и полковник в штатском костюме
табачного цвета пошел вперед ускоренной, озабоченной походкой.
Складки на спине задвигались крест-накрест, заюлил узенький зад
-- самое узкое место в фигуре полковника. И, как восемь лет
назад, голова Свешникова опять показалась настороженному Федору
Ивановичу кастрюлей с двумя оттопыренными врозь и вверх
ручками.
А с дядиком Бориком вот что получилось. Еще до
войны, когда Федор Иванович учился здесь, у него завелся
друг -- этот самый Борис Николаевич Порай, преподаватель с
факультета механизации. У Федора Ивановича всю жизнь были
друзья на десять-пятнадцать лет старше его. И всю жизнь Федор
Иванович любил философские беседы. Получилось так, что студент
заразил преподавателя этой самой мыслью о великой
самостоятельности нашего сознания, о сложной, непрямой
подвластности нашей личности формирующим воздействиям со
стороны бытия. Дядик Борик с улыбкой стал звать Федю не иначе,
как Учителем, устроил среди преподавателей дискуссию. И вдруг
его пригласили в так называемый шестьдесят второй дом и
оставили там. Студент Дежкин немедленно отнес в этот дом свое
заявление, разъясняя всю суть дела и справедливо беря
ответственность на себя. Он искал следователя, а попал к
какому-то начальнику -- к полковнику Свешникову. Заявление
приняли, со сту дентом побеседовали и отпустили. И с тех пор
полковник стал здороваться с ним на улице, норовил упрочить
знакомство. Дядик Борик все-таки посидел у них месяца три.
Но откуда этот Михаил Порфирьевич, пусть он даже полковник
госбезопасности, откуда он узнал о том. что кандидат наук
Дежкин приехал "шерстить вейсманистов-морганистов"? Ведь всего
лишь четыре дня назад Федор Иванович сам еще не знал, для чего
его вызывает академик Рядно! Кто принес сюда известие? Все те
же "знающие люди"?
Четыре дня назад утром он пил свой холостяцкий чай в своей
холостяцкой московской комнате, полутемной от близости другого
дома, когда сосед по многокомнатной коммунальной квартире
позвал его к телефону.
-- Сынок? -- это был хриплый носовой тенор Кассиана
Дамиановича Рядно. За этот голос один недруг академика, тоже
академик, сказал о нем: "хрипун, удавленник, фагот". И это был
действительно тот носоглоточный деревянный голос, который
бывает слышен иногда в симфоническом оркестре.
-- Сынок? -- спросил академик. -- Ты что делаешь? Чаек
пьешь? Значится, так: допивай спокойно чаек -- и ко мне. Не
торопись, я там буду через час. Давай пей чаек...
Кассиан Дамианович появился в приемной точно через час.
Снял белый пыльник и, не глядя, ткнул куда-то в сторону от себя
-- его сейчас же приняла секретарша и унесла вешать в шкаф.
Высокий, очень худой академик, колеблясь всем крепким телом,
как лось, прошел к себе в кабинет и по пути сделал Федору
Ивановивичу властным пальцем знак -- иди за мной.
Весь кабинет был увешан и уставлен выращенными академиком
чудесами. В углах стояли снопы озимой пшеницы, которую народный
академик, как его называли газеты, переделал в яровую, и
яровой, получившей свойства озимой. В дальнем углу скромно
топорщился снопик с огромными колосьями ветвистой пшеницы, на
которую возлагал особые надежды Трофим Денисович Лысенко и
которая, как известно, не удалась. С этой пшеницей работал и
академик Рядне, и тоже безуспешно. На стенах кабинета висели
отформованные из папье-маше и раскрашенные желтые помидоры --
копии полученных кя одном кусте с красными путем прививки.
Висели большие фотографии в рамках: знаменитый кавказский граб,
на котором вырос лесной орех -- лещина, и сосна из Прибалтики,
породившая ветку ели. На специальной полочке, в центре стены,
лежали крупные розовые клубни картофеля -- знаменитый "Майский
цветок", сверхранний и морозостойкий сорт, полученный ученым
путем прививок и воспитания в сложных погодных условиях.
Федор Иванович оглядел все фотографии и отвел глаза. С
некоторого времени им овладели сомнения. Насчет граба,
породившего лещину, он твердо знал, что никакого порождения тут
нет, что это простая прививка, шалость лесника. Он все не
отваживался поговорить об этом с академиком. Но "Майский
цветок" всегда прогонял его сомнения. Это был настоящий новый
сорт, чудо селекции.
Академик не спеша причесал прямые серые волосы, начесал их
вперед. Потом наложил на лоб ладонь с растопыренными пальцами.
Быстро и резко повернув ладонь на невидимой оси, Кассиан
Дамианович отнял руку -- там теперь красовалась челка, которая
приняла форму завихряющейся туманности. Об этой челке
недруг-академик давным-давно, лет тридцать назад, тоже сказал