и третий день так сидел, не пивши, не евши. А прежде он был гораздо лучше.
- Когда же прежде?
- Когда еще мамаша не умирала.
- Стало быть, это ты ему приносила пить и есть, Нелли?
- Да, и я приносила.
- Где ж ты брала, у Бубновой?
- Нет, я никогда ничего не брала у Бубновой, - настойчиво проговорила
она каким-то вздрогнувшим голосом.
- Где же ты брала, ведь у тебя ничего не было?
Нелли помолчала и страшно побледнела; потом долгим-долгим взглядом
посмотрела на меня.
- Я на улицу милостыню ходила просить... Напрошу пять копеек и куплю
ему хлеба и табаку нюхального...
- И он позволял! Нелли! Нелли!
- Я сначала сама пошла и ему не сказала. А он, как узнал, потом уж сам
стал меня прогонять просить. Я стою на мосту, прошу у прохожих, а он ходит
около моста, дожидается; и как увидит, что мне дали, так и бросится на меня
и отнимет деньги, точно я утаить от него хочу, не для него собираю.
Говоря это, она улыбнулась какою-то едкою, горькою улыбкою.
- Это все было, когда мамаша умерла, - прибавила она. - Тут он уж
совсем стал как безумный.
- Стало быть, он очень любил твою мамашу? Как же он не жил с нею?
- Нет, не любил... Он был злой и ее не прощал... как вчерашний злой
старик, - проговорила она тихо, совсем почти шепотом и бледнея все больше и
больше.
Я вздрогнул. Завязка целого романа так и блеснула в моем воображении.
Эта бедная женщина, умирающая в подвале у гробовщика, сиротка дочь ее,
навещавшая изредка дедушку, проклявшего ее мать; обезумевший чудак старик,
умирающий в кондитерской после смерти своей собаки!..
- А ведь Азорка-то был прежде маменькин, - сказала вдруг Нелли,
улыбаясь какому-то воспоминанию. - Дедушка очень любил прежде маменьку, и
когда мамаша ушла от него, у него и остался мамашин Азорка. Оттого-то он и
любил так Азорку... Мамашу не простил, а когда собака умерла, так сам умер,
- сурово прибавила Нелли, и улыбка исчезла с лица ее.
- Нелли, кто ж он был такой прежде? - спросил я, подождав немного.
- Он был прежде богатый... Я не знаю, кто он был, - отвечала она. - У
него был какой-то завод... Так мамаша мне говорила. Она сначала думала, что
я маленькая, и всего мне не говорила. Все, бывало, целует меня, а сама
говорит: все узнаешь; придет время, узнаешь, бедная, несчастная! И все меня
бедной и несчастной звала. И когда ночью, бывало, думает, что я сплю (а я
нарочно, не сплю, притворюсь, что сплю), она все плачет надо мной, целует
меня и говорит: бедная, несчастная!
- Отчего же умерла твоя мамаша?
- От чахотки; теперь шесть недель будет.
- А ты помнишь, когда дедушка был богат?
- Да ведь я еще тогда не родилась. Мамаша еще прежде, чем я родилась,
ушла от дедушки.
- С кем же ушла?
- Не знаю, - отвечала Нелли, тихо и как бы задумываясь. - Она за
границу ушла, а я там и родилась.
- За границей? Где же?
- В Швейцарии. Я везде была, и в Италии была, и в Париже была.
Я удивился.
- И ты помнишь, Нелли?
- Многое помню.
- Как же ты так хорошо по-русски знаешь, Нелли?
- Мамаша меня еще и там учила по-русски. Она была русская, потому что
ее мать была русская, а дедушка был англичанин, но тоже как русский. А как
мы сюда с мамашей воротились полтора года назад, я и научилась совсем.
Мамаша была уже тогда больная. Тут мы стали все беднее и беднее. Мамаша все
плакала. Она сначала долго отыскивала здесь в Петербурге дедушку и все
говорила, что перед ним виновата, и все плакала... Так плакала, так
плакала! А как узнала, что дедушка бедный, то еще больше плакала. Она к
нему и письма часто писала, он все не отвечал.
- Зачем же мамаша воротилась сюда? Только к отцу?
- Не знаю. А там нам так хорошо было жить, - и глаза Нелли засверкали.
- Мамаша жила одна, со мной. У ней был один друг, добрый, как вы... Он ее
еще здесь знал. Но он там умер, мамаша и воротилась...
- Так с ним-то мамаша твоя и ушла от дедушки?
- Нет, не с ним. Мамаша ушла с другим от дедушки, а тот ее и
оставил...
- С кем же, Нелли?
Нелли взглянула на меня и ничего не отвечала. Она, очевидно, знала, с
кем ушла ее мамаша и кто, вероятно, был и ее отец. Ей было тяжело даже и
мне назвать его имя...
Я не хотел ее мучить расспросами. Это был характер странный, неровный
и пылкий, но подавлявший в себе свои порывы; симпатичный, но замыкавшийся в
гордость и недоступность. Все время, как я ее знал, она, несмотря на то,
что любила меня всем сердцем своим, самою светлою и ясною любовью, почти
наравне с своею умершею матерью, о которой даже не могла вспоминать без
боли, - несмотря на то, она редко была со мной наружу и, кроме этого дня,
редко чувствовала потребность говорить со мной о своем прошедшем; даже,
напротив, как-то сурово таилась от меня. Но в этот день, в продолжение
нескольких часов, среди мук и судорожных рыданий, прерывавших рассказ ее,
она передала мне все, что наиболее волновало и мучило ее в ее
воспоминаниях, и никогда не забуду я этого страшного рассказа. Но главная
история ее еще впереди...
Это была страшная история; это история покинутой женщины, пережившей
свое счастье; больной, измученной и оставленной всеми; отвергнутой
последним существом, на которое она могла надеяться, - отцом своим,
оскорбленным когда-то ею и в свою очередь выжившим из ума от нестерпимых
страданий и унижений. Это история женщины, доведенной до отчаяния; ходившей
с своею девочкой, которую она считала еще ребенком, по холодным, грязным
петербургским улицам и просившей милостыню; женщины, умиравшей потом целые
месяцы в сыром подвале и которой отец отказывал в прощении до последней
минуты ее жизни и только в последнюю минуту опомнившийся и прибежавший
простить ее, но уже заставший один холодный труп вместо той, которую любил
больше всего на свете. Это был странный рассказ о таинственных, даже едва
понятных отношениях выжившего из ума старика с его маленькой внучкой, уже
понимавшей его, уже понимавшей, несмотря на свое детство, многое из того,
до чего не развивается иной в целые годы своей обеспеченной и гладкой
жизни. Мрачная это была история, одна из тех мрачных и мучительных историй,
которые так часто и неприметно, почти таинственно, сбываются под тяжелым
петербургским небом, в темных, потаенных закоулках огромного города, среди
взбалмошного кипения жизни, тупого эгоизма, сталкивающихся интересов,
угрюмого разврата, сокровенных преступлений, среди всего этого кромешного
ада бессмысленной и ненормальной жизни...
Но эта история еще впереди...
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Глава I
Давно уже наступили сумерки, настал вечер, и только тогда я очнулся от
мрачного кошмара и вспомнил о настоящем.
- Нелли, - сказал я, - вот ты теперь больна, расстроена, а я должен
тебя оставить одну, взволнованную и в слезах. Друг мой! Прости меня и
узнай, что тут есть тоже одно любимое и непрощенное существо, несчастное,
оскорбленное и покинутое. Она ждет меня. Да и меня самого влечет теперь
после твоего рассказа так, что я, кажется, не перенесу, если не увижу ее
сейчас, сию минуту...
Не знаю, поняла ли Нелли все, что я ей говорил. Я был взволнован и от
рассказа и от недавней болезни; но я бросился к Наташе. Было уже поздно,
час девятый, когда я вошел к ней.
Еще на улице, у ворот дома, в котором жила Наташа, я заметил коляску,
и мне показалось, что это коляска князя. Вход к Наташе был со двора. Только
что я стал входить на лестницу, я заслышал перед собой, одним всходом выше,
человека, взбиравшегося ощупью, осторожно, очевидно незнакомого с
местностью. Мне вообразилось, что это должен быть князь; но вскоре я стал
разуверяться. Незнакомец, взбираясь наверх, ворчал и проклинал дорогу и все
сильнее и энергичнее, чем выше он подымался. Конечно, лестница была узкая,
грязная, крутая, никогда не освещенная; но таких ругательств, какие
начались в третьем этаже, я бы никак не мог приписать князю: взбиравшийся
господин ругался, как извозчик. Но с третьего этажа начался свет; у
Наташиных дверей горел маленький фонарь. У самой двери я нагнал моего
незнакомца, и каково же было мое изумление, когда я узнал в нем князя.
Кажется, ему чрезвычайно было неприятно так нечаянно столкнуться со мною.
Первое мгновение он не узнал меня; но вдруг все лицо его преобразилось.
Первый, злобный и ненавистный взгляд его на меня сделался вдруг приветливым
и веселым, и он с какою-то необыкновенною радостью протянул мне обе руки.
- Ах, это вы! А я только что хотел было стать на колена и молить бога
о спасении моей жизни. Слышали, как я ругался?
И он захохотал простодушнейшим образом. Но вдруг лицо его приняло
серьезное и заботливое выражение.
- И Алеша мог поместить Наталью Николаевну в такой квартире! - сказал
он, покачивая головою. - Вот эти-то так называемые мелочи и обозначают
человека. Я боюсь за него. Он добр, у него благородное сердце, но вот вам
пример: любит без памяти, а помещает ту, которую любит, в такой конуре. Я
даже слышал, что иногда хлеба не было, - прибавил он шепотом, отыскивая
ручку колокольчика. - У меня голова трещит, когда подумаю о его будущности,
а главное, о будущности Анны Николаевны, когда она будет его женой...
Он ошибся именем и не заметил того, с явною досадою не находя
колокольчика. Но колокольчика и не было. Я подергал ручку замка, и Мавра
тотчас же нам отворила, суетливо встречая нас. В кухне, отделявшейся от
крошечной передней деревянной перегородкой, сквозь отворенную дверь заметны
были некоторые приготовления: все было как-то не по-всегдашнему, вытерто и
вычищено; в печи горел огонь; на столе стояла какая-то новая посуда. Видно
было, что нас ждали. Мавра бросилась снимать наши пальто.
- Алеша здесь? - спросил я ее.
- Не бывал, - шепнула она мне как-то таинственно.
Мы вошли к Наташе. В ее комнате не было никаких особенных
приготовлений; все было по-старому. Впрочем, у нее всегда было все так
чисто и мило, что нечего было и прибирать. Наташа встретила нас, стоя перед
дверью. Я поражен был болезненной худобой и чрезвычайной бледностью ее
лица, хотя румянец и блеснул на одно мгновение на ее помертвевших щеках.
Глаза были лихорадочные. Она молча и торопливо протянула князю руку,
приметно суетясь и теряясь. На меня же она и не взглянула. Я стоял и ждал
молча.
- Вот и я! - дружески и весело заговорил князь, - только несколько
часов как воротился. Все это время вы не выходили из моего ума (он нежно
поцеловал ее руку), - и сколько, сколько я передумал о вас! Сколько выдумал
вам сказать, передать... Ну, да мы наговоримся! Во-первых, мой ветрогон,
которого, я вижу, еще здесь нет...
- Позвольте, князь, - перебила его Наташа, покраснев и смешавшись, -
мне надо сказать два слова Ивану Петровичу. Ваня, пойдем... два слова...
Она схватила меня за руку и повела за ширмы.
- Ваня, - сказала она шепотом, заведя меня в самый темный угол, -
простишь ты меня или нет?
- Наташа, полно, что ты!
- Нет, нет, Ваня, ты слишком часто и слишком много прощал мне, но ведь
есть же конец всякому терпению. Ты меня никогда не разлюбишь, я знаю, но ты
меня назовешь неблагодарною, а я вчера и третьего дня была пред тобой
неблагодарная, эгоистка, жестокая...
Она вдруг залилась слезами и прижалась лицом к моему плечу.
- Полно, Наташа, - спешил я разуверить ее. - Ведь я был очень болен
всю ночь: даже и теперь едва стою на ногах, оттого и не заходил ни вечером
вчера, ни сегодня, а ты и думаешь, что я рассердился... Друг ты мой
дорогой, да разве я не знаю, что теперь в твоей душе делается?
- Ну и хорошо... значит, простил, как всегда, - сказала она, улыбаясь
сквозь слезы и сжимая до боли мою руку. - Остальное после. Много надо