И он крепко сжал мою руку. Я от всего сердца дал ему обещание.
- А теперь, Ваня, последнее щекотливое дело: есть у тебя деньги?
- Деньги! - повторил я с удивлением.
- Да (и старик покраснел и опустил глаза); смотрю я, брат, на твою
квартиру... на твои обстоятельства... и как подумаю, что у тебя могут быть
другие экстренные траты (и именно теперь могут быть), то... вот, брат, сто
пятьдесят рублей, на первый случай...
- Сто пятьдесят, да еще на первый случай, тогда как вы сами проиграли
тяжбу!
- Ваня, ты, как я вижу, меня совсем не понимаешь! Могут быть
экстренные надобности, пойми это. В иных случаях деньги способствуют
независимости положения, независимости решения. Может быть, тебе теперь и
не нужно, но не надо ль на что-нибудь в будущем? Во всяком случае, я у тебя
их оставлю. Это все, что я мог собрать. Не истратишь, так воротишь. А
теперь прощай! Боже мой, какой ты бледный! Да ты весь больной...
Я не возражал и взял деньги. Слишком ясно было, на что он их оставлял
у меня.
- Я едва стою на ногах, - отвечал я ему.
- Не пренебрегай этим, Ваня, голубчик, не пренебрегай! Сегодня никуда
не ходи. Анне Андреевне так и скажу, в каком ты положении. Не надо ли
доктора? Завтра навещу тебя; по крайней мере всеми силами постараюсь, если
только сам буду ноги таскать. А теперь лег бы ты... Ну, прощай. Прощай,
девочка; отворотилась! Слушай, друг мой! Вот еще пять рублей; это девочке.
Ты, впрочем, ей не говори, что я дал, а так, просто истрать на нее, ну там
башмачонки какие-нибудь, белье... мало ль что понадобится! Прощай, друг
мой...
Я проводил его до ворот. Мне нужно было попросить дворника сходить за
кушаньем. Елена до сих пор не обедала...
Глава XI
Но только что я воротился к себе, голова моя закружилась, и я упал
посреди комнаты. Помню только крик Елены: она всплеснула руками и бросилась
ко мне поддержать меня. Это было последнее мгновение, уцелевшее в моей
памяти...
Помню потом себя уже на постели. Елена рассказывала мне впоследствии,
что она вместе с дворником, принесшим в это время нам кушанье, перенесла
меня на диван. Несколько раз я просыпался и каждый раз видел склонившееся
надо мной сострадательное, заботливое личико Елены. Но все это я помню как
сквозь сон, как в тумане, и милый образ бедной девочки мелькал передо мной
среди забытья, как виденье, как картинка; она подносила мне пить, оправляла
меня на постели или сидела передо мной, грустная, испуганная, и
приглаживала своими пальчиками мои волосы. Один раз вспоминаю ее тихий
поцелуй на моем лице.
В другой раз, вдруг очнувшись ночью, при свете нагоревшей свечи,
стоявшей передо мной на придвинутом к дивану столике, я увидел, что Елена
прилегла лицом на мою подушку и пугливо спала, полураскрыв свои бледные
губки и приложив ладонь к своей теплой щечке. Но очнулся я хорошо уже
только рано утром. Свеча догорела вся; яркий, розовый луч начинавшейся зари
уже играл на стене. Елена сидела на стуле перед столом и, склонив свою
усталую головку на левую руку, улегшуюся на столе, крепко спала, и, помню,
я загляделся на ее детское личико, полное и во сне как-то не детски
грустного выражения и какой-то странной, болезненной красоты; бледное, с
длинными ресницами на худеньких щеках, обрамленное черными как смоль
волосами, густо и тяжело ниспадавшими небрежно завязанным узлом на сторону.
Другая рука ее лежала на моей подушке. Я тихо-тихо поцеловал эту худенькую
ручку, но бедное дитя не проснулось, только как будто улыбка проскользнула
на ее бледных губках. Я смотрел-смотрел на нее и тихо заснул покойным,
целительным сном. В этот раз я проспал чуть не до полудня. Проснувшись, я
почувствовал себя почти выздоровевшим. Только слабость и тягость во всех
членах свидетельствовали о недавней болезни. Подобные нервные и быстрые
припадки бывали со мною и прежде; я знал их хорошо. Болезнь обыкновенно
почти совсем проходила в сутки, что, впрочем, не мешало ей действовать в
эти сутки сурово и круто.
Был уже почти полдень. Первое, что я увидел, это протянутые в углу, на
снурке, занавесы, купленные мною вчера. Распорядилась Елена и отмежевала
себе в комнате особый уголок. Она сидела перед печкой и кипятила чайник.
Заметив, что я проснулся, она весело улыбнулась и тотчас же подошла ко мне.
- Друг ты мой, - сказал я, взяв ее за руку, - ты целую ночь за мной
смотрела. Я не знал, что ты такая добрая.
- А вы почему знаете, что я за вами смотрела; может быть, я всю ночь
проспала? - спросила она, смотря на меня с добродушным и стыдливым
лукавством и в то же время застенчиво краснея от своих слов.
- Я просыпался и видел все. Ты заснула только перед рассветом.
- Хотите чаю? - перебила она, как бы затрудняясь продолжать этот
разговор, что бывает со всеми целомудренными и сурово честными сердцами,
когда об них им же заговорят с похвалою.
- Хочу, - отвечал я. - Но обедала ли ты вчера?
- Не обедала, а ужинала. Дворник принес. Вы, впрочем, не
разговаривайте, а лежите покойно: вы еще не совсем здоровы, - прибавила
она, поднося мне чаю и садясь на мою постель.
- Какое лежите! До сумерек, впрочем, буду лежать, а там пойду со
двора. Непременно надо, Леночка.
- Ну, уж и надо! К кому вы пойдете? Уж не к вчерашнему гостю?
- Нет, не к нему.
- Вот и хорошо, что не к нему. Это он вас расстроил вчера. Так к его
дочери?
- А ты почему знаешь про его дочь?
- Я все вчера слышала, - отвечала она потупившись.
Лицо ее нахмурилось. Брови сдвинулись над глазами.
- Он дурной старик, - прибавила она потом.
- Разве ты знаешь его? Напротив, он очень добрый человек.
- Нет, нет; он злой; я слышала, - отвечала она с увлечением.
- Да что же ты слышала?
- Он свою дочь не хочет простить...
- Но он любит ее. Она перед ним виновата, а он об ней заботится,
мучается.
- А зачем не прощает? Теперь как простит, дочь и не шла бы к нему.
- Как так? Почему же?
- Потому что он не стоит, чтоб его дочь любила, - отвечала она с
жаром. - Пусть она уйдет от него навсегда и лучше пусть милостыню просит, а
он пусть видит, что дочь просит милостыню, да мучается.
Глаза ее сверкали, щечки загорелись. "Верно, она неспроста так
говорит", - подумал я про себя.
- Это вы меня к нему-то в дом хотели отдать? - прибавила она,
помолчав.
- Да, Елена.
- Нет, я лучше в служанки наймусь.
- Ах, как не хорошо это все, что ты говоришь, Леночка. И какой вздор:
ну к кому ты можешь наняться?
- Ко всякому мужику, - нетерпеливо отвечала она, все злее и более
потупляясь. Она была приметно вспыльчива.
- Да мужику и не надо такой работницы, - сказал я усмехаясь.
- Ну к господам.
- С твоим ли характером жить у господ?
- С моим. - Чем более раздражалась она, тем отрывистее отвечала.
- Да ты не выдержишь.
- Выдержу. Меня будут бранить, а я буду нарочно молчать. Меня будут
бить, а я буду все молчать, все молчать, пусть бьют, ни за что не заплачу.
Им же хуже будет от злости, что я не плачу.
- Что ты, Елена! Сколько в тебе озлобления; и гордая ты какая! Много,
знать, ты видала горя...
Я встал и подошел к моему большому столу. Елена осталась на диване,
задумчиво смотря в землю, и пальчиками щипала покромку. Она молчала.
"Рассердилась, что ли, она на мои слова?" - думал я.
Стоя у стола, я машинально развернул вчерашние книги, взятые мною для
компиляции, и мало-помалу завлекся чтением. Со мной это часто случается:
подойду, разверну книгу на минутку справиться и зачитаюсь так, что забуду
все.
- Что вы тут все пишете? - с робкой улыбкой спросила Елена, тихонько
подойдя к столу.
- А так, Леночка, всякую всячину. За это мне деньги дают.
- Просьбы?
- Нет, не просьбы. - И я объяснил ей сколько мог, что описываю разные
истории про разных людей: из этого выходят книги, которые называются
повестями и романами. Она слушала с большим любопытством.
- Что же, вы тут все правду описываете?
- Нет, выдумываю.
- Зачем же вы неправду пишете?
- А вот прочти, вот видишь, вот эту книжку; ты уж раз ее смотрела. Ты
ведь умеешь читать?
- Умею.
- Ну вот и увидишь. Эту книжку я написал.
- Вы? прочту...
Ей что-то очень хотелось мне сказать, но она, очевидно, затруднялась и
была в большом волнении. Под ее вопросами что-то крылось.
- А вам много за это платят? - спросила она, наконец.
- Да как случится. Иногда много, а иногда и ничего нет, потому что
работа не работается. Эта работа трудная, Леночка.
- Так вы не богатый?
- Нет, не богатый.
- Так я буду работать и вам помогать...
Она быстро взглянула на меня, вспыхнула, опустила глаза и, ступив ко
мне два шага, вдруг обхватила меня обеими руками, а лицом крепко-крепко
прижалась к моей груди. Я с изумлением смотрел на нее.
- Я вас люблю... я не гордая, - проговорила она. - Вы сказали вчера,
что я гордая. Нет, нет... я не такая... я вас люблю. Вы только один меня
любите...
Но уже слезы задушали ее. Минуту спустя они вырвались из ее груди с
такою силою, как вчера во время припадка. Она упала передо мной на колени,
целовала мои руки, ноги...
- Вы любите меня!.. - повторяла она, - вы только один, один!..
Она судорожно сжимала мои колени своими руками. Все чувство ее,
сдерживаемое столько времени, вдруг разом вырвалось наружу в неудержимом
порыве, и мне стало понятно это странное упорство сердца, целомудренно
таящего себя до времени и тем упорнее, тем суровее, чем сильнее потребность
излить себя, высказаться, и все это до того неизбежного порыва, когда все
существо вдруг до самозабвения отдается этой потребности любви,
благодарности, ласкам, слезам...
Она рыдала до того, что с ней сделалась истерика. Насилу я развел ее
руки, обхватившие меня. Я поднял ее и отнес на диван. Долго еще она рыдала,
укрыв лицо в подушки, как будто стыдясь смотреть на меня, но крепко стиснув
мою руку в своей маленькой ручке и не отнимая ее от своего сердца.
Мало-помалу она утихла, но все еще не подымала ко мне своего лица.
Раза два, мельком, ее глаза скользнули по моему лицу, и в них было столько
мягкости и какого-то пугливого и снова прятавшегося чувства. Наконец она
покраснела и улыбнулась.
- Легче ли тебе? - спросил я, - чувствительная ты моя Леночка, больное
ты мое дитя?
- Не Леночка, нет... - прошептала она, все еще пряча от меня свое
личико.
- Не Леночка? Как же?
- Нелли.
- Нелли? Почему же непременно Нелли? Пожалуй, это очень хорошенькое
имя. Так я тебя и буду звать, коли ты сама хочешь.
- Так меня мамаша звала... И никто так меня не звал, никогда, кроме
нее... И я не хотела сама, чтоб меня кто звал так, кроме мамаши... А вы
зовите; я хочу... Я вас буду всегда любить, всегда любить...
"Любящее и гордое сердечко, - подумал я, - а как долго надо мне было
заслужить, чтоб ты для меня стала... Нелли". Но теперь я уже знал, что ее
сердце предано мне навеки.
- Нелли, послушай, - спросил я, как только она успокоилась. - Ты вот
говоришь, что тебя любила только одна мамаша и никто больше. А разве твой
дедушка и вправду не любил тебя?
- Не любил...
- А ведь ты плакала здесь о нем, помнишь, на лестнице,
Она на минуту задумалась.
- Нет, не любил... Он был злой. - И какое-то больное чувство
выдавилось на ее лице.
- Да ведь с него нельзя было и спрашивать, Нелли. Он, кажется, совсем
уже выжил из ума. Он и умер как безумный. Ведь я тебе рассказывал, как он
умер.
- Да; но он только в последний месяц стал совсем забываться. Сидит,
бывало, здесь целый день, и, если б я не приходила к нему, он бы и другой,