все рублей пятнадцать достанется, и шесть рублей взял я вперед. Кончим это,
начнем об китах переводить, потом из второй части "Confessions" какие-то
скучнейшие сплетни тоже отметили, переводить будем; Херувимову кто-то
сказал, что будто бы Руссо в своем роде Радищев. Я, разумеется, не
противоречу, черт с ним! Ну, хочешь второй лист "Человек ли женщина?"
переводить? Коли хочешь, так бери сейчас текст, перьев бери, бумаги - все
это казенное - и бери три рубля: так как я за весь перевод вперед взял, за
первый и за второй лист, то, стало быть, три рубля прямо на твой пай и
придутся. А кончишь лист - еще три целковых получишь. Да вот что еще,
пожалуйста, за услугу какую-нибудь не считай с моей стороны. Напротив,
только что ты вошел, я уж и рассчитал, чем ты мне будешь полезен.
Во-первых, я в орфографии плох, а во-вторых, в немецком иногда просто швах,
так что все больше от себя сочиняю и только тем и утешаюсь, что от этого
еще лучше выходит. Ну а кто его знает, может быть, оно и не лучше, а хуже
выходит... Берешь или нет?
Раскольников молча взял немецкие листки статьи, взял три рубля и, не
сказав ни слова, вышел. Разумихин с удивлением поглядел ему вслед. Но дойдя
уже до первой линии, Раскольников вдруг воротился, поднялся опять к
Разумихину и, положив на стол и немецкие листы, и три рубля, опять-таки ни
слова не говоря, пошел вон.
- Да у тебя белая горячка, что ль! - заревел взбесившийся наконец
Разумихин. - Чего ты комедии-то разыгрываешь! Даже меня сбил с толку...
Зачем же ты приходил после этого, черт?
- Не надо... переводов... - пробормотал Раскольников, уже спускаясь с
лестницы.
- Так какого ты тебе черта надо? - закричал сверху Разумихин. Тот
молча продолжал спускаться.
- Эй, ты! Где ты живешь?
Ответа не последовало.
- Ну так чер-р-рт с тобой!..
Но Раскольников уже выходил на улицу. На Николаевском мосту ему
пришлось еще раз вполне очнуться вследствие одного весьма неприятного для
него случая. Его плотно хлестнул кнутом по спине кучер одной коляски, за то
что он чуть-чуть не попал под лошадей, несмотря на то что кучер раза три
или четыре ему кричал. Удар кнута так разозлил его, что он, отскочив к
перилам (неизвестно почему он шел по самой середине моста, где ездят, а не
ходят), злобно заскрежетал и защелкал зубами. Кругом, разумеется,
раздавался смех.
- И за дело!
- Выжига какая-нибудь.
- Известно, пьяным представится да нарочно и лезет под колеса; а ты за
него отвечай.
- Тем промышляют, почтенный, тем промышляют...
Но в ту минуту, как он стоял у перил и все еще бессмысленно и злобно
смотрел вслед удалявшейся коляске, потирая спину, вдруг он почувствовал,
что кто-то сует ему в руки деньги. Он посмотрел: пожилая купчиха, в головке
и козловых башмаках, и с нею девушка, в шляпке и с зеленым зонтиком,
вероятно дочь. "Прими, батюшка, ради Христа". Он взял и они прошли мимо.
Денег двугривенный. По платью и по виду они очень могли принять его за
нищего, за настоящего собирателя грошей на улице, а подаче целого
двугривенного он, наверно, обязан был удару кнута, который их разжалобил.
Он зажал двугривенный в руку, прошел шагов десять и оборотился лицом к
Неве, по направлению дворца. Небо было без малейшего облачка, а вода почти
голубая, что на Неве так редко бывает. Купол собора, который ни с какой
точки не обрисовывается лучше, как смотря на него отсюда, с моста, не
доходя шагов двадцать до часовни, так и сиял, и сквозь чистый воздух можно
было отчетливо разглядеть даже каждое его украшение. Боль от кнута утихла,
и Раскольников забыл про удар; одна беспокойная и не совсем ясная мысль
занимала его теперь исключительно. Он стоял и смотрел вдаль долго и
пристально; это место было ему особенно знакомо. Когда он ходил в
университет, то обыкновенно, - чаще всего, возвращаясь домой, - случалось
ему, может быть раз сто, останавливаться именно на этом же самом месте
пристально вглядываться в эту действительно великолепную панораму и каждый
раз почти удивляться одному неясному и неразрешимому своему впечатлению.
Необъяснимым холодом веяло на него всегда от этой великолепной панорамы;
духом немым и глухим полна была для него эта пышная картина... Дивился он
каждый раз своему угрюмому и загадочному впечатлению и откладывал разгадку
его, не доверяя себе, в будущее. Теперь вдруг резко вспомнил он про эти
прежние свои вопросы и недоумения, показалось ему, что не нечаянно он
вспомнил теперь про них. Уж одно то показалось ему дико и чудно, что он на
том же самом месте остановился, как прежде, как будто и действительно
вообразил, что может о том же самом мыслить теперь, как и прежде, и такими
же прежними темами и картинами интересоваться, какими интересовался... еще
так недавно. Даже чуть не смешно ему стало и в то же время сдавило грудь до
боли. В какой-то глубине, внизу, где-то чуть видно под ногами, показалось
ему теперь все это прежнее прошлое, и прежние мысли, и прежние задачи, и
прежние темы, и прежние впечатления, и вся эта панорама, и он сам, и вс°,
вс°... Казалось, он улетал куда-то вверх, и все исчезало в глазах его...
Сделав одно невольное движение рукой он вдруг ощутил в кулаке своем зажатый
двугривенный. Он разжал руку, пристально поглядел на монетку, размахнулся и
бросил ее в воду; затем повернулся и пошел домой. Ему показалось, что он
как будто ножницами отрезал себя сам от всех и всего в эту минуту.
Он пришел к себе уже к вечеру, стало быть, проходил всего часов шесть.
Где и как шел обратно, ничего он этого не помнил. Раздевшись и весь дрожа,
как загнанная лошадь, он лег на диван, натянул на себя шинель и тотчас же
забылся...
Он очнулся в полные сумерки от ужасного крику. Боже, что это за крик!
Таких неестественных звуков, такого воя, вопля, скрежета, слез, побой и
ругательств он никогда еще не слыхивал и не видывал. Он и вообразить не мог
себе такого зверства, такого исступления. В ужасе приподнялся он и сел на
своей постели, каждое мгновение замирая и мучаясь. Но драки, вопли и
ругательства становились все сильнее и сильнее. И вот, к величайшему
изумлению, он вдруг расслышал голос своей хозяйки. Она выла, визжала и
причитала, спеша, торопясь, выпуская слова так, что и разобрать нельзя
было, о чем-то умоляя, - конечно, о том, чтоб ее перестали бить, потому что
ее беспощадно били на лестнице. Голос бившего стал до того ужасен от злобы
и бешенства, что уже только хрипел, но все-таки и бивший тоже что-то такое
говорил, и тоже скоро, неразборчиво, торопясь и захлебываясь. Вдруг
Раскольников затрепетал как лист: он узнал этот голос; это был голос Ильи
Петровича. Илья Петрович здесь и бьет хозяйку! Он бьет ее ногами, колотит
ее головою о ступени, - это ясно, это слышно по звукам, по воплям, по
ударам! Что это, свет перевернулся, что ли? Слышно было, как во всех
этажах, по всей лестнице собиралась толпа, слышались голоса, восклицания,
всходили, стучали, хлопали дверями, сбегались. "Но за что же, за что же, и
как это можно!" - повторял он, серьезно думая, что он совсем помешался. Но
нет, он слишком ясно слышит!.. Но, стало быть, и к нему сейчас придут, если
так, "потому что... верно, все это из того же... из-за вчерашнего...
Господи!" Он хотел было запереться на крючок, но рука не поднялась... да и
бесполезно! Страх, как лед, обложил его душу, замучил его, окоченил его...
Но вот наконец весь этот гам, продолжавшийся верных десять минут, стал
постепенно утихать. Хозяйка стонала и охала, Илья Петрович все еще грозил и
ругался... Но вот наконец, кажется, и он затих; вот уж и не слышно его;
"неужели ушел! Господи!" Да, вот уходит и хозяйка, все еще со стоном и
плачем... вот и дверь у ней захлопнулась... Вот и толпа расходится с
лестниц по квартирам, - ахают, спорят, перекликаются, то возвышая речь до
крику то понижая до шепоту. Должно быть, их много было; чуть ли не весь дом
сбежался. "Но, боже, разве все это возможно! И зачем, зачем он приходил
сюда!"
Раскольников в бессилии упал на диван, но уже не мог сомкнуть глаз; он
пролежал с полчаса в таком страдании, в таком нестерпимом ощущении
безграничного ужаса, какого никогда еще не испытывал. Вдруг яркий свет
озарил его комнату: вошла Настасья со свечой и с тарелкой супа. Посмотрев
на него внимательно и разглядев, что он не спит, она поставила свечку на
стол и начала раскладывать принесенное: хлеб, соль, тарелку, ложку.
- Небось со вчерашнего не ел. Целый-то день прошлялся, а самого
лихоманка бьет.
- Настасья... за что били хозяйку?
Она пристально на него посмотрела.
- Кто бил хозяйку?
- Сейчас... полчаса назад, Илья Петрович, надзирателя помощник, на
лестнице... За что он так ее избил? и... зачем приходил?..
Настасья молча и нахмурившись его рассматривала и долго так смотрела.
Ему очень неприятно стало от этого рассматривания, даже страшно.
- Настасья, что ж ты молчишь? - робко проговорил он, наконец, слабым
голосом.
- Это кровь, - отвечала она, наконец, тихо и как будто про себя
говоря.
- Кровь!.. Какая кровь?.. - бормотал он, бледнея и отодвигаясь к
стене. Настасья продолжала молча смотреть на него.
- Никто хозяйку не бил, - проговорила она опять строгим и решительным
голосом. Он смотрел на нее, едва дыша.
- Я сам слышал... я не спал... я сидел, - еще робче проговорил он. - Я
долго слушал... Приходил надзирателя помощник... На лестницу все сбежались,
из всех квартир...
- Никто не приходил. А это кровь в тебе кричит. Это когда ей выходу
нет и уж печенками запекаться начнет, тут и начнет мерещиться... Есть-то
станешь, что ли?
Он не отвечал. Настасья все стояла над ним, пристально глядела на него
и не уходила.
- Пить дай... Настасьюшка.
Она сошла вниз и минуты через две воротилась с водой в белой глиняной
кружке; но он уже не помнил, что было дальше. Помнил только, как отхлебнул
один глоток холодной воды и пролил из кружки на грудь. Затем наступило
беспамятство.
III
Он, однако ж, не то чтоб уж был совсем в беспамятстве во все время
болезни: это было лихорадочное состояние, с бредом и полусознанием. Многое
он потом припомнил. То казалось ему, что около него собирается много народу
и хотят его взять и куда-то вынести, очень об нем спорят и ссорятся. То
вдруг он один в комнате, все ушли и боятся его, и только изредка чуть-чуть
отворяют дверь посмотреть на него, грозят ему, сговариваются об чем-то
промеж себя, смеются и дразнят его. Настасью он часто помнил подле себя;
различал и еще одного человека, очень будто бы ему знакомого, но кого
именно - никак не мог догадаться и тосковал об этом, даже и плакал. Иной
раз казалось ему, что он уже с месяц лежит; в другой раз - что все тот же
день идет. Но об том, - об том он совершенно забыл; зато ежеминутно помнил,
что об чем-то забыл, чего нельзя забывать, - терзался, мучился, припоминая,
стонал, впадал в бешенство или в ужасный, невыносимый страх. Тогда он
порывался с места, хотел бежать, но всегда кто-нибудь его останавливал
силой, и он опять впадал в бессилие и беспамятство. Наконец, он совсем
пришел в себя.
Произошло это утром, в десять часов. В этот час утра, в ясные дни,
солнце всегда длинною полосой проходило по его правой стене и освещало угол
подле двери. У постели его стояла Настасья и еще один человек, очень
любопытно его разглядывавший и совершенно ему незнакомый. Это был молодой
парень в кафтане, с бородкой, и с виду походил на артельщика. Из
полуотворенной двери выглядывала хозяйка. Раскольников приподнялся.
- Это кто, Настасья? - спросил он, указывая на парня.
- Ишь ведь, очнулся! - сказала она
- Очнулись, - отозвался артельщик. Догадавшись, что он очнулся,
хозяйка, подглядывавшая из дверей, тотчас же притворила их и спряталась.
Она и всегда была застенчива и с тягостию переносила разговоры и
объяснения; ей было лет сорок, и она была толста и жирна, черноброва и