то ни было.
Меня часто возили к врачу, которому как-то в приступе ярости я разбил
очки. У меня были настоящие головокружения, если я быстро подымался или спус-
кался по лестнице, и время от времени я болел ангиной. Всего день лихорадки
давал право на целую неделю выздоровления при невысокой температуре. Я прово-
дил эту неделю в своей комнате и даже свои дела делал тут же. Потом, чтобы
избавиться от дурных запахов, у меня сжигали душистую бумагу из Армении(Город
в Колумбии (прим. пер.).) или сахар. Я любил болеть ангиной и с нетерпением
ждал блаженного выздоровления.
По вечерам приходила составить мне компанию моя старая нянька, Лусия, а
подле окна садилась бабушка с шитьем. Мама иногда приводила гостей,
усаживалась с ними в уголке. Вполуха слушая сказки Лусии, я воспринимал
непрерывно умеренный, как хорошо поддерживаемый огонь, шелест беседы
взрослых. Если повышалась температура, все мешалось в каком-то тумане,
который убаюкивал и усыплял меня. Лусия и бабушка были две самые чистенькие,
морщинистые и деликатные старушки, каких я когда-либо видел. Огромная Лусия
смахивала на священника; бабушка была маленькая, похожая на катушку белых
ниток. Меня восхищала их старость! Какой контраст между этими двумя
сказочными существами с пергаментной кожей - и грубой, туго натянутой шкурой
моих одноклассников. Я был - и продолжаю быть - живым воплощением
анти-Фауста. Бедняга Фауст, пройдя высшую науку старения, продал душу, чтобы
очистить лоб от морщин и омолодить кожу. Пусть избороздит мой лоб лабиринт
морщин, пусть мои волосы побелеют и станет неуверенной моя походка! Мне
спасти бы разум и душу, научиться тому, чему другие не могут меня научить и
что лишь сама жизнь может вылепить из меня.
В каждой морщинке Лусии или бабушки я читал природную силу, запечатленную
скорбь всех прошедших радостей. О подспудная власть Миневры, владычицы усиков
виноградной лозы, уничтожающей все!
Конечно, я ничего не смыслил в математике, был не способен вычитать или
умножать. Зато в девять лет я, Сальвадор Дали, не только открыл явление
мимикрии, но и вывел полную и всеобщую теорию, о которой расскажу дальше.
В Кадакесе у самого берега моря рос кустарник. Вблизи на нем можно было
различить маленькие неправильной формы листочки на тонких стебельках, дрожав-
шие при малейшем ветерке. Однажды мне показалось, что некоторые из листьев
шевелятся, когда другие неподвижны. Каково же было мое удивление, когда я за-
метил, что они перемещаются! Я взял один листок и осмотрел его. Оказалось,
что это насекомое, которое по виду ничем не отличалось от листа, если бы не
крохотные, почти не заметные лапки. Это открытие изумило меня. Мне казалось,
что я раскрыл один из важнейших секретов природы. Мимикрия помогла кристалли-
зации паранойальных изображений, которые призрачно населяют большинство моих
нынешних картин.
Окрыленный успехом, я стал мистифицировать окружающих. Объявил, что благо-
даря магическому дару мне удастся оживить неживое. На самом-то деле я брал
листок, под ним прятал лист-насекомое. Потом камнем, который играл роль
волшебной палочки, я сильно ударял по столу, чтобы "оживить" лист. Все
думали, что лист шевельнулся от удара. Тогда я ударял слабее, а потом
отбрасывал камень. Все зрители вскрикивали от изумления и восторга: лист
продолжал двигаться. Много раз я повторял свой опыт, особенно перед рыбаками.
Все знали растение - никто никогда не замечал насекомых.
Позднее, в начале войны 1914 года, увидев на горизонте Кадакеса замаскиро-
ванный корабль, я записал в дневнике: "Сегодня, когда я увидел печальные
замаскированные суда, у меня появилось объяснение моего "моррос де кон" (так
я назвал свое насекомое). Но от кого, от чего защищалось мое насекомое,
прячась и маскируясь?"
В детстве маскарад был сильнейшим из моих увлечений. Одним из лучшим сюрп-
ризов, который я когда-либо получал, был уже упомянутый королевский костюм,
подаренный моими дядьями из Барселоны. Как-то вечером я смотрюсь в зеркало,
наряженный в белый парик и корону, подбитая горностаем мантия наброшена на
плечи, а под ней я в чем мать родила. Признаки пола я прячу, зажав их между
ляжками, чтобы походить на девушку. Меня уже восхищали три вещи: слабость,
старость и роскошь.
Но над этими тремя понятиями, к которым стремилось мое существо, царила
настоятельная потребность одиночества, доведенная до крайности соседством с
другим чувством, которое как бы обрамляло первое: чувство "высоты", высокоме-
рия. Мама всегда спрашивала меня: "Что ты хочешь, сердце мое? Чего ты
желаешь?" Я знал, чего хочу: чтобы мне отдали прачечную под крышей нашего
дома. И мне отдали ее, позволив обставить мастерскую по своему вкусу. Из двух
прачечных одна, заброшенная, служила кладовой. Прислуга очистила ее от
всякого барахла, что в ней громоздилось, и я завладел ею уже на следующий
день. Она была такой тесной, что цементная лохань занимала ее почти целиком.
Такие пропорции, как я уже говорил, оживляли во мне внутриутробные радости.
Внутри цементной лохани я поставил стул, на него, вместо рабочего стола,
горизонтально положил доску. Когда было очень жарко, я раздевался и открывал
кран, наполняя лохань до пояса. Вода шла из резервуара по соседству, и всегда
была теплой от солнца. В узком пространстве между лоханью и стеной теснились
самые странные предметы. Стены я увешал картинами, которые рисовал на крышках
шляпных коробок, похищенных в ателье моей тетушки Каталины. Усевшись в
лохани, я нарисовал две картины: одна изображала Иосифа, встречающего
братьев, другая, немного подражательная, была невеяна "Илиадой": Троянская
Елена смотрит вдаль. Последнюю я сопроводил названием собственного
изобретения: "И спящее сердце Елены наполнилось воспоминаниями..." На втором
плане виднелась башня, на которой был различим некто маленький: конечно, это
был я сам. Еще я вылепил из гончарной глины копию Венеры Милосской, получив
от этого истинное эротическое наслаждение. И приволок в прачечную всю
подшивку "Art Jouns", которую подарил мне отец, даже не подозревая, что она
так сильно повлияет на мою судьбу. Я как свои пять пальцев знал все
иллюстрации из Истории Искусств с малых лет. Особенно мне нравились "ню".
"Золотой век" и "Источник" Энгра казались мне лучшими картинами в мире. Чтобы
закончить рассказ о том, как я обитал в прачечной перед стиральной доской,
добавлю: бесспорно, первые щепотки соли и перца моей своеобычности родились
именно в лохани. Пока мне смутно представлялось, что я готов сыграть гения. О
Сальвадор Дали, ныне тебе известно все! Если ты играешь в гения, ты им
становишься!
Когда гости, друзья дома, спрашивали:
- А как дела у Сальвадора? - мои родители не затруднялись с ответом:
- Сальвадор на крыше. Он говорит, что сделал мастерскую в старой
прачечной, и целыми часами играет там, наверху, совершенно один.
"Наверху"! Вот прекрасное слово! Вся моя жизнь была определена этими
противоположностями: верх-низ. С детства я безнадежно стремился быть наверху.
И вот я там. Ныне, когда я достиг вершины, я умру, оставаясь на ней.
Какая волшебная сила уводила меня из родительской кухни, заставляла
одержимо взбираться под самую крышу и закрываться на ключ в своей каморке?
Здесь мое одиночество чувствовало себя неуязвимым. С высоты (а отцовский дом
был из самых высоких в Фигерасе) я оглядывал город, открывавшийся мне до
самого залива Росас. Я видел, как выходили из коллежа сестер Францисканок
девочки, которых я ужасно стеснялся, встречая на улице. А на этом насесте я
ничуть их не конфузился. Порой, однако, когда ко мне доносились их счастливые
крики, я жалел, что не бегаю по улицам и вечерами не играю с мальчиками и
девочками. Этот гомон надрывал мне сердце. Домой? Нет! Нет! Ни за что! Я,
Сальвадор, должен оставаться в лохани, сурово оградив от себя несбыточных и
каверзных мечтаний. И все же как я уже стар! Чтобы уверить себя в этом, я
туго нахлобучиваю корону с белым париком, так что становится больно лбу: но
не могу же я допустить, чтобы размер головы соответствовал моему возрасту! В
сумерках я выходил на террасу. Был час, когда вслед за плавно скользящими
ласточками нерешительно пускались в полет летучие мыши. Корона так сжимала
голову, что виски давила дикая боль. И все же я терпел, как ни хотелось снять
ее. Ходил тудасюда, твердя: "Еще чуть-чуть, еще немного...", пытаясь при этом
обдумывать какую-то возвышенную мысль. В минуты такого ожесточенного
страдания я произносил пламенные и грандиозные речи, испытывая пылкую и
фанатичную нежность к собственному гению. (Впоследствии я понял, почему,
готовясь к своим лекциям, сажусь неудобно, до сильной боли подогнув ногу, и
чем больше болит, тем более я красноречив. Физическое страдание (хоть зубная
боль) усиливает и укрепляет во мне ораторские наклонности.)
Мои речи, как заведенные, следовали одна за другой, и чаще всего слова не
имели ничего общего с течением моих мыслей, которые, мне казалось, достигают
высшего величия. Каждый миг я будто открывал загадку, происхождение и судьбу
каждого предмета. Загорались фонари в городе и звезды на небе. Каждая новая
звезда рождала отзвук в селении. Ритмичное кряканье диких уток и кваканье ля-
гушек волновали мои чувства, к боязни темноты примешивались самые приятные
ощущения. Внезапно появлялась луна - и доводила меня до приступа восторга и
волнения, мания величия достигала вершины эгоцентризма, и я уже видел себя
среди самых недосягаемых звезд. Моя самовлюбленность достигала космических
вершин, пока интеллигентская слеза не стекала по моей щеке, разрядив душевное
волнение. Уже минуту я чувствовал, как моя рука поглаживает что-то маленькое,
странное и влажное - и я с удивлением увидел, что это было мое мужское
отличие.
Тут я снял корону и с наслаждением растер лоб. Пора спускаться на кухню.
Но есть я не хотел и выглядел неважно, чем огорчил родителей. Глаза мамы как
будто вопрошали: "Почему ты не ешь? Чего не хватает моему сердечку? Я не могу
спокойно смотреть на мое сердечко. Ты бледный, ты зеленый".
Зеленый я или нет, но любой повод хорош, чтобы подняться на террасу и
затем на крышу маленькой прачечной. Тут я впервые понял, что больше ничего не
отделяет меня от пропасти. И с закрытыми глазами долго лежал без движения,
сопротивляясь непобедимому искушению.
Больше я не повторял свой опыт, но в лохани под крышей мне нравилось вспо-
минать то наваждение, которое помещалось на крыше и oт которого защищал меня
потолок прачечной.
Мой цементный трон казался все выше, все привилегированней. А что такое
высота? Точная противоположность низа. Вот чудесное название для наваждения!
Что такое низ, если не хаос, масса, теснота, скученность, младенчество, безд-
на темного человеческого безумия, анархия. Низ - эта левая сторона. Верх -
сторона правая, где располагаются монархия, иерархия, купол, архитектура и
Ангел. Все поэты стремятся к Ангелу, но природный негативизм испортил вкусы -
и они ищут лишь падших ангелов. А вот художники крепко стоят на земле. В очи
входит к ним вдохновение, в сто раз превосходящее поэтическое. Чтобы открыть
и показать настоящих ангелов - как те, что у олимпийца Рафаэля, художникам
нет нужды маяться в липкой умственной путанице поэтов. Что касается меня, то,
чем больше я бредил, тем оживленнее был мой взгляд.
Итак, подытожим: вот я, одинокий ребенок на девятом году жизни, сижу в це-
ментной лохани наверху, под самой крышей, и у меня часто идет носом кровь.
Внизу остается пушечное мясо, биологический конгломерат волос в носу, майоне-