он не сможет защититься. Больше четверти часа я следил за ним и все не
находил подходящего случая, потому что он все время был среди учеников.
Наконец, в какую-ту минуту от отстал от товарищей и опустился на колено,
чтобы завязать шнурок. Это было мне на руку. Мигом подскочив к нему, я сильно
пнул его ногой в зад и прыгнул на футляр скрипки, растоптав его на куски. И
тут же отбежал подальше, но моя жертва, недолго думая, подстегиваемая
яростью, бросилась за мной. У этого мальчика ноги были подлиннее моих и
расстояние между нами быстро сокращалось. Я понял, что бегство бесполезно ,
остановился и, бросившись к его ногам, в страхе просил его простить меня. Я
унизился до того, что предложил ему 35 песет, лишь бы он меня не тронул. Но
его гнев был, наверное, так силен, что он никак не хотел простить меня.
Тогда, защищаясь, я закрыл голову руками. Но этого оказалось мало, сильный
удар ногой и затрещина свалили меня наземь. Но он не успокоился и, схватив
меня за волосы, вырвал клок. Я истерически закричал и так сильно забился, что
мальчик, испугавшись, отпустил меня.
Нас окружили ученики, а проходивший мимо учитель литературы решил
вмешаться и спросил, что произошло. И тут из моей ушибленной головы родилась
на свет удивительная выдумка.
- Я только что растоптал его скрипку, чтобы наконец неопровержимо доказать
ему превосходство живописи над музыкой.
Мой ответ был встречен в безмолвии, сопровождаемый неясным шепотом и смеш-
ками. Возмущенный профессор спросил:
- Но как ты доказал это?
- Ботинками.
На сей раз вокруг нас раздался шум. Профессор жестом восстановил тишину и
сказал почти с отеческим упреком:
- Это ничего не доказывает и не имеет никакого смысла.
- Мне отлично известно, - отчеканил я каждый слог, - что это не имеет
смысла для большинства моих товарищей и даже для большинства профессоров, за-
то могу вас уверить, что мои ботинки так не думают(Всю жизнь меня беспокоили
ботинки. Я дошел в своих сюрреалистических и эстетических поисках до того,
что сделал из них какое-то божество. В 1936 году я даже надел их на голову.
Эльза Скиапарелли сделала такую шляпу, а г-н Деизи Феллоу обновил ее в
Венеции. Ботинок - самый реалистически мужественный предмет, по контрасту с
музыкальными инструментами, которые я всегда изображаю изломанными и
одрябшими. Одна из моих последних картин - пара ботинок, которые я выписал с
такой же любовью и так же предметпо, как Рафаэль свою Мадонну).
Все вокруг опять беспокойно стихли, все ожидали выволочки за мою наглость,
но профессор, внезапно задумавшись, лишь нетерпеливо махнул рукой, давая,
таким образом, понять, к всеобщему удивлению и разочарованию, что считает
инцидент исчерпанным, по крайней мере, сейчас.
С этого дня у меня появился ореол дерзости, который последующие события
превратили в настоящую легенду. Ни один из моих соучеников никогда бы не
осмелился отвечать профессору с таким апломбом, как я. Все сошлись на том,
что моя самоуверенность лишила собеседника дара речи. Дерзость вовремя
поправила мою репутацию, несколько подорванную моими безумными обменными
операциями и другими чудачествами. Я стал предметом дискуссий. Сумашедший он
или нет? Может, он чокнутый только наполовину? Необыкновенный он или
ненормальный? Необыкновенным считали меня профессора рисования, каллиграфии и
психологии. Зато математик утверждал, что мои способности намного ниже
средних.
Теперь все, что происходило аномального и феноменального, автоматически
приписывалось мне. Чем больше я был "один" и "сам по себе", тем больше
привлекал внимание. Мне удалось буквально выставить напоказ свое одиночество,
и я гордился им, как гордятся наставником, увешанным медалями, как будто это
твоя собственная заслуга.
Когда из кабинета естественной истории исчез череп скелета, в этом
заподозрили меня и чуть не сломали мою парту, чтобы посмотреть, не прячу ли я
его там. Как плохо они меня знали! Я так боялся и боюсь скелетов, что ни за
что в мире не дотронулся бы до него. На другой день после пропажи обнаружился
"виновник" - это был профессор, который взял череп домой для работы.
Как-то утром, после нескольких дней отсутствия из-за моей обычной ангины,
я направлялся в коллеж и вдруг заметил группу возбужденно орущих студентов.
Накануне в газетах были опубликованы политические информации, угрожавшие
каталонскому сепаратизму. В знак протеста студенты сжигали испанский флаг.
Когда я подошел ближе, люди растерянно разбежались во все стороны. Думая, что
бы могло быть причиной этого, я один стоял, рассматривая дымящиеся остатки
флага. Убежавшие смотрели на меня издали со страхом и восхищением, а я не
понимал, почему. Я не заметил, как солдаты, случайно проходившие мимо и
оказавшиеся тут, принялись выискивать виновных в антипатриотическом
кощунстве. Мне пришлось несколько раз объяснять, что я оказался здесь по
чистой случайности. Но все был напрасно, меня схватили и повели в трибунал,
который оправдал меня только из-за молодости. И все же продолжались пересуды
и лишь увеличивали мою славу: говорили, что, не убоявшись солдат, я дал
пример революционной стойкости и великолепного хладнокровия.
Я отпустил волосы, как у девушки, и часто разглядывал себя в зеркале, при-
нимая позу и меланхолический взгляд, как на рафаэлевском автопортрете. С
нетерпением я ждал, когда же появится первый пушок на лице, чтобы начать
бриться или всё же оставить бакенбарды. Мне надо было превратить свою голову
в шедевр, найти свой образ. Нередко, рискуя быть застигнутым, я входил в ком-
нату матери, чтобы стащить у нее немного пудры или подкрасить карандашом рес-
ницы. На улице я покусывал губы, чтобы они казались розовее. Мне льстили
взгляды прохожих, которые, встретив меня, шептали:
- Смотрите, сын нотариуса Дали. Это он сжег флаг.
Между тем события, превратившие меня в невольного героя, внушали мне
глубокое отвращение. Во-первых, слишком многие из моих товарищей
симпатизировали им, во-вторых, мне, жаждавшему величия, приступы местного
патриотизма казались смешными. Я чувствовал себя анархистом, хотя и очень
личного, антисентиментального толка. Анархия представлялась мне королевством,
в котором я высший владыка и абсолютный монарх. Я сочинил множество гимнов во
славу анархической монархии.
Все мои соученики знали мои песни и тщетно пытались подражать им. Влияние,
которым я пользовался благодаря гимнам, понемногу наводило на мысль об иных
"занятиях". Воздерживаясь от одиноких удовольствий, практикуемых обычно
мальчиками моего возраста, я ловил обрывки бесед, полные намеков, которые,
несмотря на все старания, я так и не мог понять. Сгорая от стыда и опасаясь
обнаружить свое невежество, я никогда не осмеливался спросить, как делать
"это". Как-то я пришел к выводу, что "это" можно делать и одному, но ведь
"это" могло быть взаимной операцией двух или нескольких человек, надо было
поскорее разузнать, так ли это. Я видел, как удалились два моих приятеля, за-
метил, как они молча обменялись взглядами, - и это интриговало меня несколько
дней. Они скрылись, а вернувшись, показались мне прекрасными, преображенными.
Целыми днями я терялся в догадках, поразительно наивных для моего возраста. Я
слабовато сдал экзамены за первый год, но ни одного не провалил, чтобы не
тратить лето на переэкзаменовки. Летнее время было для меня святыней. Я
страстно ждал его. Каникулы падали на Святого Хуана, а я помнил, что издавна
проводил этот день в Кадакесе, выбеленном известкой селении на берегу
Средиземного моря.
С детства эти места восхищали меня. Я был фанатично к ним привязан, знал
наизусть все уголки и закоулки селения, все его бухточки, мысы, высокие
скалы. Здесь заложена вся моя сентиментальная и эротическая жизнь, здесь я
изучал, как за день мучительно перемещаются тени со скалы к скале, пока не
появляется восковая луна. Во время прогулок я оставляю знаки (чаще всего
маслину высоко на пробковой коре) - точь-в-точь на том месте, куда попадает
последний луч солнца. Потом я бегу к ближайшему колодцу и утоляю жажду,
неотрывно глядя на маслину, которая в определенный момент сверкает как
драгоценный камень. Я пью прохладную воду, и это один из элементов странного
обряда. Затем я засовываю маслину себе в ноздрю. Бегая, я ощущаю, что маслина
мешает моему учащенному дыханию, и вытаскиваю ее. Теперь остается только
помыть ее и положить в рот, чувствуя вкус прогорклого масла.
Я больше всего любил этот пейзаж. Мне, так хорошо знакомому с тобой,
Сальвадор, ведомо, что ты не мог бы так любить пейзаж Кадакеса, не будь он
самым прекрасным в мире, ибо он поистине прекраснейший. Не так ли?
На человеческом лице есть только один нос, а не сотня носов, которые росли
бы во всех направлениях. Так же уникален на земном шаре возникший в результа-
те чудесных и неясных обстоятельств пейзаж на берегу Средиземного моря,
подобного которому нет больше нигде. Любопытно, что самый красивый, самый
одухотворенный, самый исключительный из всех пейзажей располагается по
счастливой случайности в окресностях Кадакеса. Вот оно, точное место, где с
самого нежного возраста Сальвадор Дали раз в году проходит эстетические
летние курсы. Красота и преимущество Кадакеса кроются в его структуре. Каждый
холм, каждая скала будто нарисованы самим Леонардо. Что есть еще, кроме
структуры? Растительность скудна, мелкие оливковые деревца покрывают своими
золотыми волосами задумчивые лбы холмов с полустертыми морщинами тропинок. Со
склонов исчезли виноградники, истребленные филлоксерой. Но пустынность только
обнажает структуру побережья. Террасы от старых виноградников, подобия
геодезических линий, образуют бесформенные ступени, по которым горы
величественно спускаются к морю. Как огромные палладины или персонажи
Рафаэля, с вершинами, полными ностальгии по вакханкам, безмолвно смеясь,
сходят по ступеням цвести у самого берега. На этой неплодородной и одинокой
земле с жалкими буграми и сегодня высятся еще огромные обнаженные ноги
светлого ароматного призрака, который воплощает и олицетворяет всю кровь
утраченных античных вин.
Вдруг, когда меньше всего этого ожидаешь, на тебя прыгает кузнечик! О
ужас! И так всегда. В холодный миг моих самых восхитительных созерцаний
скачет кузнечик. Его страшный прыжок парализует меня, вызывая скачок страха в
моем потрясенном существе. Гнусное насекомое. Кошмар, мучение и галлюцинатор-
ное сумасшествие жизни Сальвадора Дали.
Еще и сегодня этот страх не уменьшается. Может быть, он даже больше. Если
б я был на краю пропасти и кузнечик прыгнул мне в лицо, я предпочел бы
броситься в бездну, чем вынести прикосновение насекомого. Этот ужас так и
остался загадкой моей жизни. Ребенком я восхищался кузнечиками и охотился за
ними с моей тетушкой и сестрой, чтобы затем расправлять им крылышки, так
напоминающие своими тонкими оттенками небо Кадакеса на закате.
Однажды утром я поймал небольшую, очень клейкую рыбку, которую в наших
местах называют "слюнявкой". Я зажал ее в руке, чтобы она нс выскользнула, а
выглядывающую из кулака голову поднес к лицу, чтобы получше разглядеть. Но
тут же в страхе закричал и отбросил "слюнявку" прочь. Отец, увидев меня в
слезах, подошел ко мне, чтобы успокоить. Он не мог понять, что меня так напу-
гало.
- Я... сейчас... - пробормотал я, - увидел голову "слюнявки". Она... она
точь-в-точь как у кузнечика...
Стоило мне заметить сходство рыбы с кузнечиком, как я начал бояться этого
насекомого. Неожиданно появившись, оно доводило меня до нервных приступов.