побежденным, ведь ее вещь вся наполнена бессознательными аллюзиями близкой
операции. Разве не очевиден их в высшей степени биологический характер?
Металлические антенны готовятся терзать мембраны, чашка муки передает
потрясение торса, у которого петушье перо на месте грудей. Я же делал
"Стенные часы гипногогии": огромный батон хлеба возлежит на роскошном
пьедестале, а хлеб - инкрустирован 12 чернильницами, которые наполняет
чернилами Пеликан. В каждой - перо другого цвета. Я был в восторге от
полученного эффекта.
Вечером Гала закончила свою вещь, и прежде чем отправиться в клинику, мы
решили отвезти ее к Андре Бретону. Остановили такси и со всеми
предосторожностями перенесли композицию Гала. Но, к несчастью, после первого
же рывка все развалилось. Чашка с мукой перевернулась - и весь килограмм
высыпался на нас. Время от времени шофер такси оборачивался посмотреть на
нас, белых. Его взгдяд выражал скорее недоумение, чем жалость. Он остановился
перед булочной, где мы купили еще муки.
Так, с приключениями, очень поздно мы добрались наконец в клинику. Перед
санитарами, встречавшими нас, мы появились в самом оригинальном виде. И Гала,
и я отряхивались от мучной пыли, которая облаками летела с нашей одежды и во-
лос. Я оставил Гала в клинике и уехал, время от времени все еще отряхиваясь.
С аппетитом поужинав устрицами и жареным голубем, после трех кафе я попал до-
мой, где продолжил начатое днем. Все это время мне не терпелось вернуться к
работе. Я думал только о ней, хотя меня слегка удивляло собственное
бесчувствие по отношению к жене и ее операции. Но, как я ни силился, все же
не чувствовал ни малейшего беспокойства. Как же так? Я утверждал, что обожаю
Гала, и вместе с тем так равнодушен к ее страданиям.
Как музыкант на волне вдохновения, я чувствовал в себе множество идей. На-
рисовал на маленьких квадратиках 60 акварелей и подвесил их на ниточках над
батоном хлеба. Я был в восторге от абсурдного вида и ужасной реальности моей
вещи, а в 2 часа ночи уснул тяжелым сном ангела. В 6 утра проснулся, но уже
демоном. Самая страшная тревога пригвоздила меня к постели. И последним
жестом, на который я был способен, я отбросил одеяло, под которым задыхался.
Меня покрывал холодный пот, терзали угрызения совести. Начинался день.
Неистовые крики птиц подняли и меня.
Гала, Галючка, Галючкинита! У меня из глаз хлынули горькие, обжигающие
слезы, безудержные, как детские рыдания. А когда слезы высохли, я снова
увидел перед собой Гала, прислонившуюся к оливковому дереву в Кадакесе, Гала
конца лета, наклонившуюся, чтобы подобрать блестящие от слюды камешки со скал
на мысе Креус, Гала, плывущую так долго, что я уже не вижу ее маленькое улыб-
чивое лицо. Каждую из этих картин мой поток слез вернул мне еще прекрасней,
как если бы механизм чувств заключал в себе мускульные диаграммы моих орбит,
чтобы выплеснуть до последней капли светлые видения моей любви -кислотой
лимона и бледностью воспоминаний.
Я бросился в клинику и в такой дикой тоске вцепился в белый халат хирурга,
что ему пришлось уделить мне исключительное внимание. Неделю я проплакал не
переставая и вне зависимости от обстоятельств, к общему удивлению группы сюр-
реалистов. Наконец, в воскресенье опасность миновала. Смерть почтительно
попятилась. Галючка улыбается. Я держу в своей руке руку моей радости и думаю
в глубокой нежности: "После всего этого я могу тебя убить!"
У меня было три поездки в Вену. Они на удивление похожи. По утрам я ходил
смотреть на полотна Вермеера в собрании Чернин, а во второй половине дня не
ходил смотреть на Фрейда, поскольку каждый раз мне сообщали, что он убыл в
деревню для поправки здоровья. В памяти сохранились печальные прогулки по Ве-
не, скрашенные шоколадными тортами и визитами к антикварам. Вечера я проводил
у себя один в долгих воображаемых беседах с Фрейдом. Однажды он даже оказал
мне честь, проводив меня до отеля в Саше, и остался у меня в номере до самого
утра, укрывшись за пыльными портьерами.
Несколько лет спустя последовала моя последняя попытка встретить Фрейда. Я
ужинал с друзьями в ресторане "Сена". Мы ели мое любимое блюдо - улитки, как
вдруг я случайно замечаю у соседа фото мэтра на обложке журнала. Тотчас же
раздобываю себе такой же экземпляр, читаю сообщение о приезде Фрейда в Париж,
точнее, о его изгнании, и издаю крик радости. Мне тут же открылся
морфологический секрет Фрейда. Его череп - это улитка. Хочешь переварить его
мысль - надо выковыривать ее иголкой. Это открытие я воплотил в
одном-единственном его портрете, сделанном мною незадолго до его смерти.
Череп Рафаэля отличается от фрейдовского: он восьмиугольный, как граненый
алмаз, а мозг его напоминает жилу в камне. Мозг Леонардо - как орех, это сви-
детельствует о его более земной природе.
Напоследок расскажу о встрече с Фрейдом в Лондоне. Я в компании со
Стефаном Цвейгом и поэтом Эдвардом Джеймсом. Пересекая двор меблирашек, где
жил старый профессор, я увидел прислоненный к стене велосипед. К нему
привязана красная резиновая грелка. На этой-то грелке и прогуливались улитка!
Вопреки моим ожиданиям мы говорили мало, но поедали друг друга глазами,
Фрейд ничего не знал обо мне - только живопись, которая его восхищала. Я
казался ему разновидностью "интеллектуального" денди. Позже я узнал, что
произвел на него при встрече совершенно противоположное впечатление.
Собираясь уходить, я хотел оставить ему журнал со своей статьей о паранойе.
Раскрыв журнал на странице, где было напечатано мое исследование, я попросил
его прочитать, если у него найдется для этого время, фрейд продолжал
внимательно смотреть на меня, не обращая ни малейшего внимания на то, что я
ему показывал. Я объяснил ему, что эта не причуда сюрреалиста, а статья,
претендующая на подлинную научность. Несколько раз повторил ему название и
пальцем подчеркнул его на странице. Он был невозмутим и равнодушен - мой
голос от этого становился все громче, пронзительней, настойчивей. Тогда
Фрейд, продолжая изучать меня, поскольку стремился при этом уловить мою
психологическую сущность, воскликнул, обращаясь к Стефану Цвейгу: "Сроду не
видывал такого - настоящий испанец? Ну и фанатик!"
Глава вторая
ВНУТРИУТРОБНЫЕ ВОСПОМИНАНИЯ
Думаю, мои читатели вовсе не помнят или помнят очень смутно о важнейшем
сроке своего бытия, проходящем в материнском лоне и предшествующем появлению
на свет. Мне же он помнится так отчетливо, как вчерашний день. Вот почему я
начну с самого начала - с ясных и уникальных воспоминаний о своей
внутриутробной жизни. Без сомнения, это будут первые мемуары такого рода в
мировой литературе.(Г-да Хаакон и Шевалье, первые переводчики этой книги на
английский язык, сообщают не известный мне прежде факт: один из их друзей,
г-н Владимир Познер, обнаружил главу о внутриутробной памяти в "Мемуарах"
Казановы.)
Уверен, что пробужу в читателях подобные же воспоминания или, по меньшей
мере, помогу им вычленить из потока сознания первые неопределенные и
невыразимые впечатления, образы состояния души и тела, воплощенные еще до
рождения в некое предчувствие своей судьбы. Советую также обратиться к
сенсационной книге доктора Отто Ранка "Травма рождения", весьма
познавательной в научном плане. Мои собственные внутриутробные воспоминания,
ясные и подробные, полностью подтверждают тезис доктора Ранка об этом периоде
как об утраченном рае.
В самом деле, на вопрос о моих тогдашних ощущениях я тотчас бы ответил:
"Мне было хорошо, как в раю". А каким был этот рай? Наберитесь терпения - и
подробности не заставят себя ждать. Начну с общих ощущений. У внутриутробного
рая - цвет адского пламени: красно-оранжево-желто-синий. Это мягкий,
недвижный, теплый, симметрично-двоящийся и вязкий рай. Уже тогда он даровал
предвкушение всех наслаждений, всех феерий. Самым великолепным было видение
глазуньи из двух яиц, висящей в пространстве. Не сомневаюсь, что именно в
этом - причина моего смятения и волнения, которые я испытывал на протяжении
всей жизни перед этой образной галлюцинацией. Увиденная до рождения глазунья
была огромной, фосфоресцировала, я различал каждую складку и морщинку
голубоватого белка. Два "глаза" то приближались ко мне, то удалялись,
перемещались то направо, то налево, то вверх, то вниз. Перламутрово
переливаясь, они медленно уменьшались, пока не исчезали совсем. Одно только
то, что и сегодня я могу воскрешать при желании подобное видение (пусть даже
и не такое яркое и лишенное былой магии), заставляет меня вновь и вновь
воспроизводить этот фосфорически сверкающий образ, напоминающий световые
вспышки, возникающие под опущенными веками, если давить на глаза. Чтобы
заново почувствовать это, мне достаточно принять характерную позу зародыша:
сжать кулаки у закрытых глаз. Это немного напоминает детскую игру, когда
перед глазами возникают цветные круги (их иногда называют "ангелами"). В
таких случаях полный ностальгии ребенок в поисках зрительных воспоминаний об
эмбриональном периоде до боли давит на глазницы. Появляющиеся при этом
световые и цветовые пятна воскрешают нимбы ангелов, некогда виданных в
утраченном раю.
Мне кажется, вся образная жизнь человека - лишь попытка символически восп-
роизвести первоначальное состояние рая в сходных ситуациях и представлениях,
а также преодолеть кошмарную травму рождения, когда нас изгоняют из рая, гру-
бо выталкивая из замкнутой и оберегающей среды в открытый всем опасностям и
ужасно реальный мир. Все это сопровождается асфиксией, сдавлением, ослеплени-
ем, удушьем и остается затем в нашем сознании чувствами тоски, поражения и
отвращения.
Жажду смерти нередко можно объяснить сильнейшим импульсом вернуться туда,
откуда мы пришли. Самоубийцами становятся чаще всего те, кто не смог изжить
травму рождения. Вот почему умирающий на поле брани зовет: "мама" - в этом
желание обратного рождения, нового обретения рая, из которого нас изгнали.
Лучшее подтверждение этого - обычай некоторых отсталых племен хоронить своих
умерших скрученными и спеленутыми в позе зародыша.
Однако вовсе не обязательно умирать, чтобы проверить сказанное мною.
Достаточно заснуть. Ибо во сне человек хоть ненадолго приближается к
состоянию рая, пытаясь восстановить его в мельчайших подробностях. Погружаясь
в сон, я характерным образом сжимаюсь, точнее даже, свертываюсь в клубок. Это
целая пантомима из микрожестов, тиков, движений, разновидность таинственного
балета - предверье забытья в краткой нирване сна, возвращающего нам
драгоценные крупицы утраченного рая. Перед сном я свиваюсь в позе зародыша,
до боли зажав в кулаках большие пальцы рук. Спиной пытаюсь слиться с
воображаемой плацентой - простыней, в которую укутываюсь как можно плотнее.
Даже в самый зной я не обхожусь без простынного покрова, не могу без него
уснуть. И всегда именно в таком положении. Стоит мизинцу на ноге
переместиться чуть влево или вправо, стоит верхней губе непроизвольно
коснуться подушки - и бог-сон тут же уносится от меня. По мере засыпания тело
мое все уменьшается и наконец остается только голова, тяжелея и наполняясь
всем моим весом. Такое представление о себе (во сне) связано с памятью о
внутриутробной жизни, которую я определил бы как некую тяжесть вокруг двух
кругов - глаз. Я часто представлял сон как чудище с огромной тяжелой головой
и нитевидным телом, подпираемым для равновесия костылями реальности. Ломаются
подпорки -и мы падаем. Почти все мы испытываем это ощущение внезапного