нуть это веселье, как на помост поднялся коренастый, дюжий человек, на
одежде которого красовался герб города, и стал возле осужденного. Его
имя с быстротой молнии облетело толпу. Это был постоянный палач Шатле
Пьера Тортерю.
Он начал с того, что поставил в один из углов площадки позорного
столба черные песочные часы, верхняя чашечка которых была наполнена
красным песком, мерно ссыпавшимся в нижнюю; затем снял с себя двухцвет-
ный плащ, и все увидели висевшую на его правой руке тонкую плеть из бе-
лых лоснившихся длинных узловатых ремней с металлическими коготками на
концах; левой рукой он небрежно засучил рукав на правой до самого плеча.
Тем временем Жеан Фролло, подняв белокурую кудрявую голову над толпой
(для чего он взобрался на плечи Робена Пуспена), выкрикивал:
- Господа! Дамы! Пожалуйте сюда! Сию минуту начнут стегать Квазимодо,
звонаря моего брата, архидьякона Жозасского. Чудный образец восточной
архитектуры: спина - как купол, ноги - как витые колонны!
Толпа разразилась хохотом; особенно весело смеялись дети и молодые
девушки.
Палач топнул ногой. Колесо завертелось, Квазимодо покачнулся в своих
оковах. Безобразное его лицо выразило изумление; смех толпы стал еще
громче.
Когда во время одного из поворотов колеса горбатая спина Квазимодо
оказалась перед мэтром Пьера, палач взмахнул рукой. Тонкие ремни, словно
клубок ужей, с пронзительным свистом рассекли воздух и яростно обруши-
лись на спину несчастного.
Квазимодо подскочил на месте, как бы внезапно пробужденный от сна.
Теперь он начинал понимать. Он корчился в своих путах, сильнейшая судо-
рога изумления и боли исказила его лицо, но он не издал ни единого зву-
ка. Он лишь откинул голову, повернул ее направо, затем налево, словно
бык, которого укусил слепень.
За первым ударом последовал второй, третий, еще, и еще, без конца.
Колесо вращалось непрерывно, удары сыпались градом. Полилась кровь; было
видно, как она тысячью струек змеилась по смуглым плечам горбуна, а тон-
кие ремни, вращаясь и разрезая воздух, разбрызгивали ее в толпу.
Казалось, по крайней мере с виду, что Квазимодо вновь стал безучастен
ко всему. Сначала он пытался незаметно, без особенно сильных движений,
разорвать свои путы. Видно было, как загорелся его глаз, как напружини-
лись мускулы, как напряглось тело и натянулись ремни и цепи. Это было
мощное, страшное, отчаянное усилие; но испытанные оковы парижского прево
выдержали. Они только затрещали. Обессиленный Квазимодо словно обмяк.
Изумление на его лице сменилось выражением глубокой скорби и уныния. Он
закрыл свой единственный глаз, поник головою и замер.
Больше он уже не шевелился. Ничто не могло вывести его из оцепенения:
ни льющаяся кровь, ни усилившееся бешенство ударов, ни ярость палача,
возбужденного и опьяненного собственной жестокостью, ни свист ужасных
ремней, более резкий, чем полет ядовитых насекомых.
Наконец судебный пристав Шатле, одетый в черное, верхом на вороном
коне, с самого начала наказания стоявший возле лестницы, протянул к пе-
сочным часам свой жезл из черного дерева. Палач прекратил пытку. Колесо
остановилось. Медленно раскрылся глаз Квазимодо.
Бичевание окончилось. Два помощника палача обмыли сочившиеся кровью
плечи осужденного, смазали их какой-то мазью, от которой раны тотчас же
затянулись, и накинули ему на спину нечто вроде желтого передника, напо-
минавшего нарамник. Пьера Тортерю стряхивал белые ремни плети, и окра-
сившая и пропитавшая их кровь капала на мостовую.
Но это было еще не все. Квазимодо надлежало выстоять у позорного
столба тот час, который столь справедливо был добавлен Флорианом Бар-
бедьеном к приговору мессира Робера д'Эстутвиля, - к вящей славе старин-
ного афоризма Иоанна Куменского, связывающего физиологию с психологией:
surdus absurdus [91].
Итак, песочные часы перевернули, и горбуна оставили привязанным к
доске, дабы полностью удовлетворить правосудие.
Простонародье, особенно времен средневековья, является в обществе тем
же, чем ребенок в семье. До тех пор, пока оно пребывает в состоянии пер-
вобытного неведения, морального и умственного несовершеннолетия, о нем,
как о ребенке, можно сказать:
В сем возрасте не знают состраданье.
Мы уже упоминали о том, что Квазимодо был предметом общей ненависти,
и не без основания. Во всей этой толпе не было человека, который бы не
считал себя вправе пожаловаться на зловредного горбуна Собора Парижской
Богоматери. Появление Квазимодо у позорного столба было встречено всеоб-
щим ликованием. Жестокая пытка, которой он подвергся, и его жалкое сос-
тояние после пытки не только не смягчили толпу, но, наоборот, усилили ее
ненависть, вооружив ее жалом насмешки.
Когда было выполнено "общественное требование возмездия", как и сей-
час еще выражаются обладатели судейских колпаков, наступила очередь для
сведения с Квазимодо множества личных счетов. Здесь, как и в большой за-
ле Дворца, сильнее всех шумели женщины. Почти все они имели на него зуб:
одни - за его злобные выходки, другие - за его уродство. Последние бес-
новались пуще первых.
- Антихристова харя! - кричала одна.
- Чертов наездник на помеле! - кричала другая.
- Ну и рожа! Его наверное выбрали бы папой шутов, если бы сегодняшний
день превратился во вчерашний! - рычала третья.
- Это что! - сокрушалась старуха. - Такую рожу он корчит у позорного
столба, а вот если бы взглянуть, какая у него будет на виселице!
- Когда же большой колокол хватит тебя по башке и вгонит на сто футов
в землю, проклятый звонарь?
- И этакий дьявол звонит к вечерне!
- Ах ты, глухарь! Горбун кривоглазый! Чудовище!
- Эта образина заставит выкинуть младенца лучше, чем все средства и
снадобья.
А оба школяра - Жеан Мельник и Робен Пуспен - распевали во всю глотку
старинную народную песню:
Висельнику - веревка!
Уроду - костер!
Оскорбления, брань, насмешки и камни так и сыпались на него со всех
сторон.
Квазимодо был глух, но зорок, а народная ярость выражалась на лицах
не менее ярко, чем в словах. К тому же удар камнем великолепно дополнял
значение каждой издевки.
Некоторое время он крепился. Но мало-помалу терпение, закалившееся
под плетью палача, стало сдавать и отступило перед этими комариными уку-
сами. Так астурийский бык, равнодушный к атакам пикадора, приходит в
ярость от своры собак и от бандерилий.
Он медленно, угрожающим взглядом обвел толпу. Но, крепко связанный по
рукам и ногам, он не мог одним лишь взглядом отогнать этих мух, впивших-
ся в его рану. И он заметался. От его бешеных рывков затрещало на
брусьях старое колесо позорного столба. Но все это повело к тому, что
насмешки и издевательства толпы только усилились.
Несчастный, подобно дикому зверю, посаженному на цепь и бессильному
перегрызть ошейник, внезапно успокоился. Только яростный вздох по време-
нам вздымал его грудь. Лицо его не выражало ни стыда, ни смущения. Он
был слишком чужд человеческому обществу и слишком близок к первобытному
состоянию, чтобы понимать, что такое стыд. Да и можно ли при таком
уродстве чувствовать позор своего положения? Но постепенно гнев, нена-
висть, отчаяние стали медленно заволакивать его безобразное лицо тучей,
все более и более мрачной, все более насыщенной электричеством, которое
тысячью молний вспыхивало в глазу этого циклопа.
Туча на миг прояснилась при появлении священника, пробиравшегося
сквозь толпу верхом на муле. Как только несчастный осужденный еще издали
заметил мула и священника, лицо его смягчилось, ярость, искажавшая его
черты, уступила место странной улыбке, исполненной нежности, умиления и
неизъяснимой любви. По мере приближения священника эта улыбка станови-
лась все ярче, все отчетливее, все лучезарнее. Несчастный словно при-
ветствовал своего спасителя. Но в ту минуту, когда мул настолько прибли-
зился к позорному столбу, что всадник мог узнать осужденного, священник
опустил глаза, круто повернул назад и с такой силой пришпорил мула,
словно спешил избавиться от оскорбительных для него просьб, не испытывая
ни малейшего желания, чтобы его узнал и приветствовал горемыка, стоявший
у позорного столба.
Это был архидьякон Клод Фролло.
Мрачная туча снова надвинулась на лицо Квазимодо. Порой сквозь нее
еще пробивалась улыбка, но полная горечи, уныния и бесконечной скорби.
Время шло. Уже почти полтора часа стоял он тут, израненный, истерзан-
ный, осмеянный, забросанный камнями.
Вдруг он снова заметался, да так неистово, что сооружение, на котором
он стоял, дрогнуло; нарушив свое упорное молчание, он хриплым и яростным
голосом, похожим скорее на собачий лай, чем на голос человека, закричал,
покрывая шум и гиканье:
- Пить!
Этот вопль отчаяния не только не возбудил сострадания, но вызвал при-
лив веселости среди обступившего лестницу доброго парижского простона-
родья, отличавшегося в ту пору не меньшей жестокостью и грубостью, чем
страшное племя бродяг, с которым мы уже познакомили читателя и которое,
в сущности говоря, представляло собой самые низы этого простонародья.
Если кто из толпы и поднимал голос, то лишь для того, чтобы поглумиться
над его жаждой. Верно и то, что Квазимодо был сейчас скорее смешон и
отвратителен, чем жалок: по его пылающему лицу струился пот, взор блуж-
дал, на губах выступила пена бешенства и муки, язык наполовину высунулся
изо рта. Следует добавить, что если бы даже и нашлась какая-нибудь доб-
рая душа, какойнибудь сердобольный горожанин или горожанка, пожелавшие
принести воды несчастному, страдающему существу, то в представлении ок-
ружающих гнусные ступени этого столба были настолько связаны с бесчести-
ем и позором, что одного этого предрассудка было достаточно, чтобы от-
толкнуть доброго самаритянина.
Подождав несколько минут. Квазимодо обвел толпу взором отчаяния и
повторил еще громче:
- Пить!
И снова поднялся хохот.
- На вот, пососи-ка! - крикнул Робен Пуспен, бросая ему в лицо намо-
ченную в луже тряпку. - Получай, мерзкий глухарь! Я у тебя в долгу!
Какая-то женщина швырнула ему камнем в голову:
- Это отучит тебя будить нас по ночам твоим проклятым звоном!
- Ну что, сынок, - рычал паралитик, пытаясь достать его своим косты-
лем, - будешь теперь наводить на нас порчу с башен Собора Богоматери?
- Вот тебе чашка для питья! - крикнул какой-то человек, запуская ему
в грудь разбитой кружкой - Стоило тебе пройти мимо моей жены, когда она
была брюхата, и она родила ребенка о двух головах!
- А моя кошка - котенка о шести лапках! - проверещала какая-то стару-
ха, бросая в него черепком.
- Пить! - в третий раз, задыхаясь, повторил Квазимодо.
И тут он увидел, что весь этот сброд расступился.
От толпы отделилась девушка в причудливом наряде. Ее сопровождала бе-
лая козочка с позолоченными рожками. В руках у девушки был бубен.
Глаз Квазимодо засверкал. То была та самая цыганка, которую он прош-
лой ночью пытался похитить: за этот проступок, как он теперь смутно до-
гадывался, он и нес наказание; это, впрочем, нисколько не соответствова-
ло действительности, ибо он терпел кару лишь за то, что имел несчастье,
будучи глухим, попасть к глухому судье. Он не сомневался, что девушка
явилась сюда, чтобы отомстить ему и, как и все, нанести удар.
И правда: он увидел, что она быстро поднимается по лестнице. Гнев и
досада душили его. Ему хотелось сокрушите позорный столб, и если бы мол-
ния, которую метнул его взгляд, обладала смертоносной силой, то прежде
чем цыганка достигла площадки, она была бы испепелена.
Она молча приблизилась к осужденному, тщетно извивавшемуся в своих
путах, чтобы ускользнуть от нее, и, отстегнув от своего пояса флягу, ос-
торожно поднесла ее к пересохшим губам несчастного.
И тогда этот сухой, воспаленный глаз увлажнился, и крупная слеза мед-