слог его лился свободно и местами выразительно и красноречиво, как в "оны
дни", когда он мечтал со Штольцем о трудовой жизни, о путешествии.
Встает он в семь часов, читает, носит куда-то книги. На лице ни сна,
ни усталости, ни скуки. На нем появились даже краски, в глазах блеск,
что-то вроде отваги или по крайней мере самоуверенности. Халата не видать
на нем: Тарантьев увез его с собой к куме с прочими вещами.
Обломов сидит с книгой или пишет в домашнем пальто; на шее надета
легкая косынка; воротнички рубашки выпущены на галстук и блестят, как снег.
Выходит он в сюртуке, прекрасно сшитом, в щегольской шляпе... Он весел,
напевает... Отчего же это?.
Вот он сидит у окна своей дачи (он живет на даче, в нескольких верстах
от города), подле него лежит букет цветов. Он что-то проворно дописывает, а
сам беспрестанно поглядывает через кусты, на дорожку, и опять спешит
писать.
Вдруг по дорожке захрустел песок под легкими шагами; Обломов бросил
перо, схватил букет и подбежал к окну.
- Это вы, Ольга Сергеевна? Сейчас, сейчас! - сказал он, схватил
фуражку, тросточку, выбежал в калитку, подал руку какой-то прекрасной
женщине и исчез с ней в лесу, в тени огромных елей...
Захар вышел из-за какого-то угла, поглядел ему вслед, запер комнату и
пошел в кухню.
- Ушел! - сказал он Анисье.
- А обедать будет?
- Кто его знает? - сонно отвечал Захар.
Захар все такой же: те же огромные бакенбарды, небритая борода, тот же
серый жилет и прореха на сюртуке, но он женат на Анисье, вследствие ли
разрыва с кумой или так, по убеждению, что человек должен быть женат; он
женился и, вопреки пословице, не переменился.
Штольц познакомил Обломова с Ольгой и ее теткой. Когда Штольц привел
Обломова в дом к Ольгиной тетке в первый раз, там были гости. Обломову было
тяжело и, по обыкновению, неловко.
"Хорошо бы перчатки снять, - думал он, - ведь в комнате тепло. Как я
отвык от всего!.."
Штольц сел подле Ольги, которая сидела одна, под лампой, поодаль от
чайного стола, опершись спиной на кресло, и мало занималась тем, что вокруг
нее происходило.
Она очень обрадовалась Штольцу; хотя глаза ее не зажглись блеском,
щеки не запылали румянцем, но по всему лицу разлился ровный, покойный свет
и явилась улыбка.
Она называла его другом, любила за то, что он всегда смешил ее и не
давал скучать, но немного и боялась, потому что чувствовала себя слишком
ребенком перед ним.
Когда у ней рождался в уме вопрос, недоумение, она не вдруг решалась
поверить ему: он был слишком далеко впереди ее, слишком выше ее, так что
самолюбие ее иногда страдало от этой недозрелости, от расстояния в их уме и
летах.
Штольц тоже любовался ею бескорыстно, как чудесным созданием, с
благоухающею свежестью ума и чувств. Она была в глазах его только
прелестный, подающий большие надежды ребенок.
Штольц, однакож, говорил с ней охотнее и чаще, нежели с другими
женщинами, потому что она, хотя бессознательно, но шла простым, природным
путем жизни и по счастливой натуре, по здравому, не перехитренному
воспитанию не уклонялась от естественного проявления мысли, чувства, воли,
даже до малейшего, едва заметного движения глаз, губ, руки.
Не оттого ли, может быть, шагала она так уверенно по этому пути, что
по временам слышала рядом другие, еще более уверенные шаги "друга",
которому верила, и с ними соразмеряла свои шаг.
Как бы то ни было, но в редкой девице встретишь такую простоту и
естественную свободу взгляда, слова, поступка. У ней никогда не прочтешь в
глазах: "теперь я подожму немного губу и задумаюсь - я так недурна. Взгляну
туда и испугаюсь, слегка вскрикну, сейчас подбегут ко мне. Сяду у
фортепьяно и выставлю чуть-чуть кончик ноги"...
Ни жеманства, ни кокетства, никакой лжи, никакой мишуры, ни умысла!
Зато ее и ценил почти один Штольц, зато не одну мазурку просидела она одна,
не скрывая скуки; зато, глядя на нее, самые любезные из молодых людей были
неразговорчивы, не зная, что и как сказать ей...
Одни считали ее простой, недальней, неглубокой, потому что не сыпались
с языка ее ни мудрые сентенции о жизни, о любви, ни быстрые, неожиданные и
смелые реплики, ни вычитанные или подслушанные суждения о музыке и
литературе: говорила она мало, и то свое, неважное - и ее обходили умные и
бойкие "кавалеры"; небойкие, напротив, считали ее слишком мудреной и
немного боялись. Один Штольц говорил с ней без умолка и смешил ее.
Любила она музыку, но пела чаще втихомолку, или Штольцу, или
какой-нибудь пансионной подруге; а пела она, по словам Штольца, как ни одна
певица не поет.
Только что Штольц уселся подле нее, как в комнате раздался ее смех,
который был так звучен, так искренен и заразителен, что кто ни послушает
этого смеха, непременно засмеется сам, не зная о причине.
Но не все смешил ее Штольц: через полчаса она слушала его с
любопытством и с удвоенным любопытством переносила глаза на Обломова, а
Обломову от этих взглядов - хоть сквозь землю провалиться.
"Что они такое говорят обо мне?" - думал он, косясь в беспокойстве на
них. Он уже хотел уйти, но тетка Ольги подозвала его к столу и посадила
подле себя, под перекрестный огонь взглядов всех собеседников.
Он боязливо обернулся к Штольцу - его уже не было, взглянул на Ольгу и
встретил устремленный на него все тот же любопытный взгляд.
"Все еще смотрит!" - подумал он, в смущении оглядывая свое платье.
Он даже отер лицо платком, думая, не выпачкан ли у него нос, трогал
себя за галстук, не развязался ли: это бывает иногда с ним; нет, все,
кажется, в порядке, а она смотрит!
Но человек подал ему чашку чаю и поднос с кренделями. Он хотел
подавить в себе смущение, быть развязным и в этой развязности захватил
такую кучу сухарей, бисквитов, кренделей, что сидевшая с ним рядом девочка
засмеялась. Другие поглядывали на кучу с любопытством.
"Боже мой, и она смотрит! - думает Обломов. - Что я с этой кучей
сделаю?"
Он, и не глядя, видел, как Ольга встала с своего места и пошла в
другой угол. У него отлегло от сердца.
А девочка навострила на него глаза, ожидая, что он сделает с сухарями.
"Съем поскорей", - подумал он и начал проворно убирать бисквиты; к
счастью, они так и таяли во рту.
Оставались только два сухаря; он вздохнул свободно и решился взглянуть
туда, куда пошла Ольга...
Боже! Она стоит у бюста, опершись на пьедестал, и следит за ним. Она
ушла из своего угла, кажется, затем, чтоб свободнее смотреть на него: она
заметила его неловкость с сухарями.
За ужином она сидела на другом конце стола, говорила, ела и, казалось,
вовсе не занималась им. Но едва только Обломов боязливо оборачивался в ее
сторону, с надеждой, авось она не смотрит, как встречал ее взгляд,
исполненный любопытства, но вместе такой добрый...
Обломов после ужина торопливо стал прощаться с теткой: она пригласила
его на другой день обедать и Штольцу просила передать приглашение. Илья
Ильич поклонился и, не поднимая глаз, прошел всю залу. Вот сейчас за роялем
ширмы и дверь. Он взглянул - за роялем сидела Ольга и смотрела на него с
большим любопытством. Ему показалось, что она улыбалась.
"Верно, Андрей рассказал, что на мне были вчера надеты чулки разные
или рубашка наизнанку!" - заключил он и поехал домой не в духе и от этого
предположения и еще более от приглашения обедать, на которое отвечал
поклоном: значит, принял.
С этой минуты настойчивый взгляд Ольги не выходил из головы Обломова.
Напрасно он во весь рост лег на спину, напрасно брал самые ленивые и
покойные позы - не спится, да и только. И халат показался ему противен, и
Захар глуп и невыносим, и пыль с паутиной нестерпима.
Он велел вынести вон несколько дрянных картин, которые навязал ему
какой-то покровитель бедных артистов; сам поправил штору, которая давно не
поднималась, позвал Анисью и велел протереть окна, смахнул паутину, а потом
лег на бок и продумал с час - об Ольге.
Он сначала пристально занялся ее наружностью, все рисовал в памяти ее
портрет.
Ольга в строгом смысле не была красавица, то есть не было ни белизны в
ней, ни яркого колорита щек и губ, и глаза не горели лучами внутреннего
огня; ни кораллов на губах, ни жемчугу во рту не было, ни миньятюрных рук,
как у пятилетнего ребенка, с пальцами в виде винограда.
Но если б ее обратить в статую, она была бы статуя грации и гармонии.
Несколько высокому росту строго отвечала величина головы, величине головы -
овал и размеры лица; все это, в свою очередь, гармонировало с плечами,
плечи - с станом...
Кто ни встречал ее, даже рассеянный, и тот на мгновение останавливался
перед этим так строго и обдуманно, артистически созданным существом.
Нос образовал чуть заметно выпуклую, грациозную линию; губы тонкие и
большею частию сжатые: признак непрерывно устремленной на что-нибудь мысли.
То же присутствие говорящей мысли светилось в зорком, всегда бодром, ничего
не пропускающем взгляде темных, серо-голубых глаз. Брови придавали
особенную красоту глазам: они не были дугообразны, не округляли глаз двумя
тоненькими, нащипанными пальцем ниточками - нет, это были две русые,
пушистые, почти прямые полоски, которые редко лежали симметрично: одна на
линию была выше другой, от этого над бровью лежала маленькая складка, в
которой как будто что-то говорило, будто там покоилась мысль.
Ходила Ольга с наклоненной немного вперед головой, так стройно,
благородно покоившейся на тонкой, гордой, шее; двигалась всем телом ровно,
шагая легко, почти неуловимо...
"Что это она вчера смотрела так пристально на меня? - думал Обломов. -
Андрей божится, что о чулках и о рубашке еще не говорил, а говорил о дружбе
своей ко мне, о том, как мы росли, учились, - все, что было хорошего, и
между тем (и это рассказал), как несчастлив Обломов, как гибнет все доброе
от недостатка участия, деятельности, как слабо мерцает жизнь и как..."
"Чему ж улыбаться? - продолжал думать Обломов. - Если у ней есть
сколько-нибудь сердца, оно должно бы замереть, облиться кровью от жалости,
а она... ну, бог с ней! Перестану думать! Вот только съезжу сегодня,
отобедаю - и ни ногой".
Проходили дни за днями: он там и обеими ногами, и руками, и головой.
В одно прекрасное утро Тарантьев перевез весь его дом к своей куме, в
переулок, на Выборгскую сторону, и Обломов дня три провел, как давно не
проводил: без постели, без дивана, обедал у Ольгиной тетки.
Вдруг оказалось, что против их дачи есть одна свободная. Обломов нанял
ее заочно и живет там. Он с Ольгой с утра до вечера; он читает с ней,
посылает цветы, гуляет по озеру, по горам... он, Обломов.
Чего не бывает на свете! Как же это могло случиться? А вот как.
Когда они обедали со Штольцем у ее тетки, Обломов во время обеда
испытывал ту же пытку, что и накануне, жевал под ее взглядом, говорил,
зная, чувствуя, что над ним, как солнце, стоит этот взгляд, жжет его,
тревожит, шевелит нервы, кровь. Едва-едва на балконе, за сигарой, за дымом,
удалось ему на мгновение скрыться от этого безмолвного, настойчивого
взгляда.
- Что это такое? - говорил он, ворочаясь во все стороны. - Ведь это
мученье! На смех, что ли, я дался ей? На другого ни на кого не смотрит так:
не смеет. Я посмирнее, так вот она... Я заговорю с ней! - решил он, - и
выскажу лучше сам словами то, что она так и тянет у меня из души глазами.
Вдруг она явилась перед ним на пороге балкона; он подал ей стул, и она
села подле него.
- Правда ли, что вы очень скучаете? - спросила она его.
- Правда, - отвечал он, - но только не очень... У меня есть занятия.
- Андрей Иваныч говорил, что вы пишете какой-то план?
- Да, я хочу ехать в деревню пожить, так приготовляюсь понемногу.
- А за границу поедете?