притонах и клубах, проснувшись в полдень, собирались к Филиппову пить чай и
выработать план следующей ночи. У сыщиков, то и дело забегавших в кофейную, эта
публика была известна под рубрикой: "играющие". В дни бегов и скачек, часа за
два до начала, кофейная переполняется разнокалиберной публикой с беговыми и
скаковыми афишами в руках. Тут и купцы, и чиновники, и богатая молодежь -- все
заядлые игроки в тотализатор. Они являются сюда для свидания с "играющими" и
"жучками" -- завсегдатаями ипподромов, чтобы получить от них отметки, на какую
лошадь можно выиграть. "Жучки" их сводят с шулерами, и начинается вербовка в
игорные дома. За час до начала скачек кофейная пустеет--все на ипподроме, кроме
случайной, пришлой публики. "Игра- ющие" уже больше не появляются: с ипподрома
-- в клубы, в игорные дома их путь. "Играющие" тогда уже стало обычным словом,
чуть ли не характеризующим сословие, цех, дающий, так сказать, право жительства
в Москве. То и дело полиции при арестах приходилось довольствоваться ответами на
вопрос о роде занятий одним словом: "играющий". Вот дословный разговор в участке
при допросе весьма солидного франта: -- Ваше занятие? -- Играющий. -- Не
понимаю! Я спрашиваю вас, чем вы добываете средства для жизни? -- Играющий я!
Добываю средства игрой в тотализатор, в императорских скаковом и беговом
обществах, картами, как сами знаете, выпускаемыми императорским воспитательным
домом... Играю в игры, разрешенные правительством... И, отпущенный, прямо шел к
Филиппову пить свой утренний кофе. Но доступ в кофейную имели не все. На стенах
пестрели вывески: "Собак не водить" и "Нижним чинам вход воспрещается".
Вспоминается один случай. Как-то незадолго до японской войны у окна сидел с
барышней ученик военно-фельдшерской школы, погоны которого можно было принять за
офицерские. Дальше, у другого окна, сидел, углубясь в чтение журнала, старик. Он
был в прорезиненной, застегнутой у ворота накидке. Входит, гремя саблей, юный
гусарский офицер с дамой под ручку. На даме шляпа величиной чуть не с аэроплан.
Сбросив швейцару пальто, офицер идет и не находит места: все столы заняты...
Вдруг взгляд его падает на юношу-военного. Офицер быстро подходит и становится
перед ним. Последний встает перед начальством, а дама офицера, чувствуя себя в
полном праве, садится на его место. -- Потрудитесь оставить кофейную, видите,
что написано? -- указывает офицер на вывеску. Но не успел офицер опустить свой
перст, указывающий на вывеску, как вдруг раздается голос: -- Корнет, пожалуйте
сюда! Публика смотрит. Вместо скромного в накидке старика за столиком сидел
величественный генерал Драгомиров, профессор Военной академии. Корнет бросил
свою даму и вытянулся перед генералом. -- Потрудитесь оставить кофейную, вы
должны были занять место только с моего разрешения. А нижнему чину разрешил я.
Идите! Сконфуженный корнет, подобрав саблю, заторопился к выходу. А
юноша-военный занял свое место у огромного окна с зеркальным стеклом. Года через
два, а именно 25 сентября 1905 года, это зеркальное стекло разлетелось
вдребезги. То, что случилось здесь в этот день, поразило Москву. Это было первое
революционное выступление рабочих и первая ружейная перестрелка в центре
столицы, да еще рядом с генерал-губернаторским домом! С половины сентября пятого
года Москва уже была очень неспокойна, шли забастовки. Требования рабочих
становились все решительнее. В субботу, 24 сентября, к Д. И. Филиппову явилась
депутация от рабочих и заявила, что с воскресенья они порешили забастовать.
Часов около девяти утра, как всегда в праздник, рабочие стояли кучками около
ворот. Все было тихо. Вдруг около одиннадцати часов совершенно неожиданно вошел
через парадную лестницу с Глинищевского переулка взвод городовых с обнаженными
шашками. Они быстро пробежали через бухгалтерию на черный ход и появились на
дворе. Рабочие закричали: -- Вон полицию! Произошла свалка. Из фабричного
корпуса бросали бутылками и кирпичами. Полицейских прогнали. Все успокоилось.
Вдруг у дома появился полицмейстер в сопровождении жандармов и казаков, которые
спешились в Глинищевском переулке и совершенно неожиданно дали два залпа в
верхние этажи пятиэтажного дома, выходящего в переулок и заселенного частными
квартирами. Фабричный же корпус, из окон которого кидали кирпичами, а по
сообщению городовых, даже стреляли (что и заставило их перед этим бежать),
находился внутри двора. Летели стекла... Сыпалась штукатурка... Мирные обыватели
-- квартиранты метались в ужасе. Полицмейстер ввел роту солдат в кофейную,
потребовал топоры и ломы -- разбивать баррикады, которых не было, затем повел
солдат во двор и приказал созвать к нему всех рабочих, предупредив, что, если
они не явятся, он будет стрелять. По мастерским были посланы полиция и солдаты,
из столовой забрали обедавших, из спален-- отдыхавших. На двор согнали рабочих,
мальчиков, дворников и метельщиков, но полиция не верила удостоверениям старших
служащих, что все вышли, и приказала стрелять в окна седьмого этажа фабричного
корпуса... Около двухсот рабочих вывели окруженными конвоем и повели в
Гнездниковский переулок, где находились охранное отделение и ворота в огромный
двор дома градоначальника. Около четырех часов дня в сопровождении полицейского
в контору Филиппова явились три подростка-рабочих, израненные, с забинтованными
головами, а за ними стали приходить еще и еще рабочие и рассказывали, что во
время пути под конвоем и во дворе дома градоначальника их били. Некоторых
избитых даже увезли в каретах скорой помощи в больницы. Испуганные небывалым
происшествием, москвичи толпились на углу Леонтьевского переулка, отгороженные
от Тверской цепью полицейских. На углу против булочной Филиппова, на ступеньках
крыльца у запертой двери бывшей парикмахерской Леона Эмбо, стояла кучка
любопытных, которым податься было некуда: в переулке давка, а на Тверской --
полиция и войска. На верхней ступеньке, у самой двери невольно обращал на себя
внимание полным спокойствием красивый брюнет с большими седеющими усами. Это был
Жюль. При взгляде на него приходили на память строчки Некрасова из поэмы
"Русские женщины": Народ галдел, народ зевал, Едва ли сотый понимал, Что
делается тут... Зато посмеивался в ус, Лукаво щуря взор, Знакомый с бурями
француз, Столичный куафер. Жюль--парижанин, помнивший бои Парижской коммуны,
служил главным мастером у Леона Эмбо, который был "придворным" парикмахером
князя В. А. Долгорукова. Леон Эмбо, французик небольшого роста с пушистыми,
холеными усами, всегда щегольски одетый по последней парижской моде. Он
ежедневно подтягивал князю морщины, прилаживал паричок на совершенно лысую
голову и подклеивал волосок к волоску, завивая колечком усики молодившегося
старика. Во время сеанса он тешил князя, болтая без умолку обо всем, передавая
все столичные сплетни, и в то же время успевал проводить разные крупные дела,
почему и слыл влиятельным человеком в Москве. Через него многого можно было
добиться у всемогущего хозяина столицы, любившего своего парикмахера. Во время
поездок Эмбо за границу его заменяли или Орлов, или Розанов. Они тоже
пользовались благоволением старого князя и тоже не упускали своего. Их
парикмахерская была напротив дома генерал-губернатора, под гостиницей "Дрезден",
и в числе мастеров тоже были французы, тогда модные в Москве. Половина лучших
столичных парикмахерских принадлежала французам, и эти парикмахерские были
учебными заведениями для купеческих саврасов. Западная культура у нас с давних
времен прививалась только наружно, через парикмахеров и модных портных. И
старается "французик из Бордо" около какого-нибудь Леньки или Сереньки с
Таганки, и так-то вокруг него извивается, и так-то наклоняется, мелким барашком
завивает и орет: -- Мал-шик!.. Шипси!.. Пока вихрастый мальчик подает горячие
щипцы, Ленька и Серенька, облитые одеколоном и вежеталем, ковыряют в носу, и оба
в один голос просят: -- Ты меня уж так причеши таперича, чтобы без тятеньки
выходило а-ля-ка-пуль, а при тятеньке по-русски. Здесь они перенимали у мастеров
манеры, прически и учились хорошему тону, чтобы прельщать затем за- москворецких
невест и щеголять перед яровскими певицами... Обставлены первосортные
парикмахерские были по образцу лучших парижских. Все сделано по-заграничному, из
лучшего материала. Парфюмерия из Лондона и Парижа... Модные журналы экстренно из
Парижа... В дамских залах--великие художники по прическам, люди творческой
куаферской фантазии, знатоки стилей, психологии и разговорщики. В будуарах
модных дам, молодящихся купчих и невест-миллионерш они нередко поверенные всех
их тайн, которые умеют хранить... Они друзья с домовой прислугой--она
выкладывает им все сплетни про своих хозяев... Они знают все новости и всю
подноготную своих клиентов и умеют учесть, что кому рассказать можно, с кем и
как себя вести... Весьма наблюдательны и даже остроумны... Один из них, как и
все, начавший карьеру с подавания щипцов, доставил в одну из редакций свой
дневник, и в нем были такие своеобразные перлы: будуар, например, он называл
"блудуар". А в слове "невеста" он "не" всегда писал отдельно. Когда ему указали
на эти грамматические ошибки, он сказал: -- Так вернее будет. В этом дневнике,
кстати сказать, попавшем в редакционную корзину, был описан первый
"электрический" бал в Москве. Это было в половине восьмидесятых годов. Первое
электрическое освещение провели в купеческий дом к молодой вдове-миллионерше, и
первый бал с электрическим освещением был назначен у нее. Роскошный дворец со
множеством комнат и всевозможных уютных уголков сверкал разноцветными лампами.
Только танцевальный зал был освещен ярким белым светом. Собралась вся
прожигающая жизнь Москва, от дворянства до купечества. Автор дневника
присутствовал на балу, конечно, у своих друзей, прислуги, загримировав перед
балом в "блудуаре" хозяйку дома применительно к новому освещению. Она была
великолепна, но зато все московские щеголихи в бриллиантах при новом,
электрическом свете тан- цевального зала показались скверно раскрашенными
куклами: они привыкли к газовым рожкам и лампам. Красавица хозяйка дома была
только одна с живым цветом лица. Танцевали вплоть до ужина, который готовил сам
знаменитый Мариус из "Эрмитажа". При лиловом свете столовой мореного дуба все
лица стали мертвыми, и гости старались искусственно вызвать румянец обильным
возлиянием дорогих вин. Как бы то ни было, а ужин был весел, шумен, пьян -- и...
вдруг потухло электричество! Минут через десять снова загорелось... Скандал! Кто
под стол лезет... Кто из-под стола вылезает... Во всех позах осветило... А дамы!
-- До сих пор одна из них,-- рассказывал мне автор дневника и очевидец,--она уж
и тогда-то не молода была, теперь совсем старуха, я ей накладку каждое
воскресенье делаю,-- каждый раз в своем блудуаре со смехом про этот вечер
говорит... "Да уж забыть пора",-- как-то заметил я ей. "И што ты... Про хорошее
лишний раз вспомнить приятно!". Модные парикмахерские засверкали парижским шиком
в шестидесятых годах, когда после падения крепостного права помещики прожигали
на все манеры полученные за землю и живых людей выкупные. Москва шиковала вовсю,
и налезли парикмахеры-французы из Парижа, а за ними офранцузились и русские, и
какой-нибудь цирюльник Елизар Баранов на Ямской не успел еще переменить вывески:
"Цырюльня. Здесь ставят пиявки, отворяют кровь, стригут и бреют Баранов", а уж
тоже козлиную бородку отпустил и тоже кричит, завивая приказчика из Ножевой
линии: -- Мальшик, шипси! Шевелись, дьявол! И все довольны. Еще задолго до этого
времени первым блеснул парижский парикмахер Гивартовский на Моховой. За ним
Глазов на Пречистенке, скоро разбогатевший от клиен- тов своего дворянского
района Москвы. Он нажил десяток домов, почему и переулок назвали Глазовским.
Лучше же всех считался Агапов в Газетном переулке, рядом с церковью Успения. Ни
раньше, ни после такого не было. Около дома его в дни больших балов не проехать