так уж трудно установить: его это тело или не его? Ведь только у него был
перстень с государственной печаткой, небывало громадные ступни неутомимого
пешехода, хотя и страдающего плоскостопием, а главное, все знали о его
редкостной по своим размерам киле, которую почему-то не тронули грифы. Но
среди нас нашлись люди, которые помнили, что однажды уже был покойник с
точно таким же перстнем, с громадными ступнями и чудовищной килой, поэтому
мы решили тщательно осмотреть весь дворец, чтобы окончательно убедиться, что
обнаруженный нами мертвец -- не поддельный; однако осмотр дворца ничего не
подтверждал и ничего не опровергал. В спальне Бендисьон Альварадо, его
матери, о которой мы тогда ничего не знали, кроме смутного предания о том,
как она была канонизирована специальным декретом, мы нашли несколько
поломанных птичьих клеток с окаменелыми скелетами птиц, увидели измусоленное
коровами плетеное соломенное кресло, обнаружили тюбики акварельных красок и
множество кисточек для рисования -- при помощи этих красок и кисточек
товарки Бендисьон Альварадо, женщины с плоскогорья, ловко превращали в
иволгу какую-нибудь заурядную серую птаху, -- такие поддельные иволги
сотнями продавались на птичьем базаре. Здесь же, в спальне Бендисьон
Альварадо, мы увидели громадную кадку с кустом мелиссы, не только не
засохшим без присмотра, но и буйно разросшимся; его ветви карабкались по
стенам, опутывали висящие на них портреты, пробивали холст с тыльной
стороны, протыкая глаза зелеными побегами; из помещения ветви мелиссы
убегали в окно и там, за окном, сплетались с густой растительностью сада; не
было и намека на то, что тот, в чьей смерти мы все еще сомневались, может
здесь прятаться. В спальне Летисии Насарено, чей образ сохранился в нашей
памяти довольно ясно не только потому, что она царила не в столь уж
отдаленные времена, но и потому, что ни одно общественное мероприятие не
обходилось без ее шумного участия, мы увидели прежде всего роскошное ложе
любви -- огромную кровать под кружевным балдахином, на котором кудахтали
куры; мы открыли стоявшие здесь повсюду сундуки и увидели в них труху, в
которую моль превратила воротники из чернобурок, увидели проволочные каркасы
кринолинов, пыльные пелерины, брюссельские кружевные лифчики, мужские
домашние шлепанцы, в каких здесь обыкновенно ходили и женщины, увидели
отделанные золотой тесьмой атласные туфельки на высоком каблуке, в которых
Летисия щеголяла на приемах; увидели ее длинное платье, расшитое фетровыми
фиалками, и тяжелые траурные ленты из тафты -- атрибуты для шикарных похорон
первой дамы; в одном из сундуков мы нашли грубое шерстяное платье
послушницы, то самое, в котором Летисия была похищена на Ямайке и доставлена
в наши края в ящике из-под хрустальной посуды, -- неудобство этого
путешествия было возмещено тем, что впоследствии Летисия весьма удобно
устроилась в кресле фактической президентши; однако следов того, кого мы
искали, в спальне Летисии тоже не было -- никаких следов; и даже никаких
указаний на то, что пиратское похищение Летисии было продиктовано любовью,
-- мы не обнаружили ничего, что свидетельствовало бы о его любви к Летисии,
как будто он никогда не переступал порога этой спальни. В его собственной
спальне, там, где он провел безвылазно почти все последние годы жизни,
стояла аккуратно заправленная солдатская койка, стоял портативный стульчак,
из тех, что скупщики всякой рухляди находят в домах, принадлежавших некогда
морским пехотинцам-гринго, и стоял железный сундук, в котором мы обнаружили
девяносто два ордена и полевую военную форму без знаков отличия, в точности
такую же, какая была на исклеванном грифами мертвеце, но мундир, лежавший в
сундуке, был пробит шестью крупнокалиберными пулями; шесть здоровенных дырок
с подпалинами по краям зияли на груди, и это заставило нас чуть ли не
поверить в легенду о его неуязвимости; говорили, что он заговорен от пули,
что если кто-либо предательски стрелял ему в спину, то пули проходили сквозь
тело, не причинив ему никакого вреда, а пули, выпущенные в упор, отскакивали
и поражали стрелявшего; говорили, что застрелить его мог бы лишь человек,
безгранично преданный ему, готовый умереть за него в любую минуту, человек,
которому пришлось бы стрелять в него из чувства милосердия, -- только пули
милосердия могли убить его. Мундиры, найденные нами, были слишком малы для
него, но мы все же не сомневались, что это его мундиры, ибо знали сызмала,
что он продолжал расти до ста лет, что в сто пятьдесят у него в третий раз
прорезались новые зубы, -- зубы у него и впрямь были здоровые, маленькие и
тупые, точно молочные; кожа была желтоватая, сплошь покрытая старческими
пигментными пятнышками, вся в мешках и складках, словно он когда-то был
очень толстым, но в остальном у него было тело нормального человека среднего
роста, -- ничего сверхъестественного, кроме чудовищных размеров килы и
громадных плоских, почти квадратных ступней с необыкновенно твердыми,
искривленными, как ястребиные когти, ногтями; и еще громадными были пустые
глазницы, в которых некогда были выклеванные грифами тоскливые глаза; во
всяком случае, он не был, как это изображали историки, патриархом
исполинского роста, который не мог выйти из дворца потому, что все двери
были слишком низкими и узкими, который обожал детей и ласточек, понимал язык
многих животных, предугадывал стихийные явления природы, читал по глазам
чужие мысли, знал секрет целительной соли, одна щепотка которой заживляла
язвы прокаженных и поднимала паралитиков, -- в отличие от мундиров, то, о
чем говорили историки, было для него слишком велико. Что же касается его
происхождения, то, хотя все печатные упоминания об этом были изъяты, люди
были убеждены, что родом он с плоскогорья, о чем свидетельствовала его
ненасытная жажда власти, отличавшая уроженцев плоскогорья; о том же
свидетельствовали жестокие методы его правления, его постоянная мрачность и
то злорадство, с которым он продал иностранной державе наше море и
приговорил нас к жизни в этой бескрайней пустынной долине, покрытой шершавой
пылью, подобной мертвой пыли Луны, в тоскливой долине, где закаты вселяют в
душу беспричинную боль. Что же касается его личной жизни, то полагают, что с
бесчисленными любовницами, а точнее сказать, сожительницами, ибо никакой
любви у него с ними не было, он прижил свыше пяти тысяч детей, которые все
до единого родились недоношенными. Никто из этих детей не был назван его
именем и не унаследовал его фамилию, за исключением сына, которого родила
Летисия Насарено, -- этот ребенок, едва появившись на свет, был произведен в
генералы и назначен командиром дивизии округа по праву первородства, потому
что он был сыном Летисии. Что до остальных детей, то их отец считал: с
человека достаточно матери, это относилось и к нему самому, ибо он никогда
не знал отца, как многие другие, самые выдающиеся деспоты, а знал
одну-единственную свою родительницу, свою матушку Бендисьон Альварадо. Во
всех учебниках было написано, что на нее, как на Деву Марию, во сне снизошло
чудо непорочного зачатия, что, когда он, ее ребенок, находился у нее во
чреве, вышние силы предопределили мессианское предназначение дитяти. Взойдя
на вершину власти, он специальным декретом объявил, что Бендисьон Альварадо
-- патриарх отечества, потому что она -- одна такая на всем белом свете,
потому, черт возьми, что она моя мать!
Это была странная женщина непонятного происхождения и потрясающего
простодушия, потрясающей простоты нравов, за что ее, особенно на заре
режима, ненавидели все ревнители дворцового этикета; никак они не могли
примириться с тем, что мать главы государства носит на груди ладанку с
листьями камфары, дабы оградить себя от всякой заразы, что она ест икру
вилкой, пытаясь подцепить отдельную икринку, что она так шаркает ногами, как
будто на них кандалы, а не лакированные туфли; они были потрясены тем, что
на веранде, предназначенной для музицирования, она поставила пчелиные ульи,
развела в помещении государственных учреждений кур; они возмущались, что она
раскрашивает акварельными красками сереньких птичек и продает их на базаре,
что она сушит белье на президентском балконе, с которого произносятся
исторические речи; они были вне себя, когда однажды на дипломатическом
приеме она пожаловалась, что устала просить Господа, чтобы он избавил ее
сына от президентства, что жить в президентском дворце просто невыносимо:
"Как будто тебя день и ночь освещают прожектором, сеньор!" Она произнесла
эту фразу с той же непосредственностью, с какой в день национального
праздника, держа в руке полную корзину пустых бутылок, протолкалась сквозь
строй почетного караула к президентскому лимузину: гремели овации,
раздавалась торжественная музыка, кругом было море цветов, президентский
лимузин вот-вот должен был открыть парадное шествие, а Бендисьон Альварадо
просунула свою корзину с бутылками в окно машины и крикнула: "Все равно ты
едешь в сторону магазина, -- сдай бутылки, сынок!" Бедная мать... В ней не
было ни малейшего понимания исторического момента, ни малейшего
политического чутья, что особенно явственно проявилось на банкете в честь
высадки американской морской пехоты, которой командовал адмирал Хиггинс; на
этом банкете, впервые увидев своего сына в парадной форме, с золотыми
регалиями на груди, в шелковых перчатках (он с тех пор не снимал их до конца
жизни), Бендисьон Альварадо не могла скрыть охватившей ее материнской
гордости и воскликнула при всем дипломатическом корпусе: "Если б я только
знала, что мой сын станет президентом республики, я бы выучила его грамоте,
сеньоры!" Это было ужасно, она опозорила президента и была изгнана из дворца
в особняк на отшибе, в одиннадцатикомнатный дом, который ее сын выиграл в
кости в ту знаменательную ночь, когда одержавшие победу вожди сторонников
Федерации разыграли за игорным столом фешенебельные дома своих противников
-- беглых консерваторов. Но Бендисьон Альварадо не нравилась в этом доме
лепнина имперских времен: "Из-за нее мне кажется, что я жена Папы Римского,
сеньор", -- и она стала жить не в господских покоях, а в комнатах для
прислуги, в окружении шести преданных ей босоногих служанок, проводя большую
часть времени в самой отдаленной и прохладной комнате, куда перетащила свою
швейную машину и птичьи клетки; жара никогда не проникала в эту полутемную,
как чулан, комнату, здесь меньше донимали вечерние москиты, и Бендисьон
Альварадо спокойно занималась здесь своим шитьем при неярком свете, падающем
в окно из тихого патио, раскрашивала акварельными красками серых пичуг,
каждая из которых должна была превратиться в иволгу, дышала здоровым
воздухом тамариндов и, пока куры разгуливали по салонам, а солдаты дворцовой
охраны в пустующих покоях поджидали служанок, жаловалась: "Тяжко приходится
моему бедному сыну -- морская пехота держит его в президентском дворце.
Матери рядом нет, нет у него заботливой жены. Кто же утешит его в полночь,
когда он просыпается от боли, от усталости из-за проклятой работы на посту
президента республики за паршивые триста песо в месяц! Бедный мальчик!" Она
знала, что говорит, ведь он навещал ее ежедневно в те часы, когда город
барахтался в душном болоте сиесты; он приносил любимые ее цукаты и отводил
душу, рассказывая о незавидной доле подставного лица морской пехоты, каковым
он являлся; он жаловался, что ему приходится фактически воровать эти цукаты,
как бы невзначай накрывая их на обеденном столе салфеткой, потому что эти