выписал из Кайенны, подарками для жен послов и министров; вручал подарки сам
Гусман, расшаркиваясь сперва перед супругом каждой дамы, испрашивая у него
разрешения преподнести ей подарок, -- этому бонтону его научили французики:
так, мол, было принято при французском дворе; одарив дам, Адриано Гусман
уселся за столик в углу зала и стал любоваться танцами, качал одобрительно
головой и приговаривал, что ему, мол, это нравится, очень нравится, как они
танцуют, эти европейские франты; казалось, он мирно сидит себе в кресле,
всеми забытый, но я видел, что один из телохранителей накачивает его
шампанским, подливает и подливает в бокал, едва Гусман отопьет глоток; в
конце концов он так налился этим шипучим питвом, что стал багровый и потный,
пуговицу за пуговицей расстегивал свой белоснежный китель, а затем на него
напала икота, икота и отрыжка, он совсем осоловел, совсем обалдел, мать, и
вдруг, когда танцы на время прекратились, поднялся со своего места,
расстегнул ширинку и принялся поливать из своего шланга все вокруг -- все и
всех, мать; он мочился на тончайшие муслиновые подолы дам, на их страусовые
веера, на их туфельки, старый пьяница! Конечно же, поднялся невообразимый
переполох, невообразимый скандал, а этот Гусман продолжал свое дело и пел
при этом: "Это я, отвергнутый тобой любовник, орошаю розы сада твоего! О,
розы чудные!" И никто не осмелился взять его за шиворот, никто, даже я,
потому что я знал: хотя у меня больше власти, чем у каждого из моих
генералов-сподвижников в отдельности, у меня ее недостаточно, чтобы
противостоять хотя бы двоим, составившим заговор". Это было так, но никто
еще не давал себе отчета в том, что президент, этот твердокаменный человек,
видит всех насквозь, знает, кто чем дышит, в то время как его собственных
мыслей и замыслов не мог угадать никто, никто не мог предвидеть, на что он
способен; никто не знал, что его невозмутимость и спокойствие покоятся на
трезвом и жестоком расчете, на великом умении выжидать, на великом терпении
до поры до времени сносить все. Поэтому глаза его выражали всего лишь
безмерную печаль, губы были бескровны, женственная рука не дрогнула на эфесе
сабли в тот жуткий полдень, когда ему доложили, что командующий армией
Парсисо Лопес, упившись анисовой водкой до потери человеческого облика,
пристал в нужнике к драгунскому офицеру и, действуя как опытная шлюха,
принудил его к противоестественным сношениям с ним, Нарсисо Лопесом, а
затем, придя в себя, страдая от унижения и злобы, схватил красавца драгуна,
приволок его в зал заседаний и пригвоздил его, как бабочку, кавалерийским
копьем к стене, забранной гобеленом с изображением весеннего пейзажа;
несчастный драгун провисел на этой стене три дня, и никто не решился убрать
труп; меньше всех беспокоился об этом президент -- он следил лишь за тем,
чтобы товарищи по оружию не составили заговор против него, а на их выходки
он не обращал внимания, -- в конце концов, эти выходки способствовали
всеобщему убеждению, что рано или поздно бывшие сподвижники уничтожат друг
друга. И в самом деле, в один прекрасный день ему доложили, что генерала
Хесукристо Санчеса телохранители вынуждены были убить стулом, ибо с Санчесом
случился приступ бешенства, вызванный укусом кошки, -- бедняга Санчес!
Буквально вслед за этой новостью поспела другая: генерал Лотарио Серено
утонул, переправляясь через реку верхом на коне, что-то стряслось с конем,
околел внезапно бедный конь, и генерал Серено глазом не успел моргнуть, как
пошел на дно, -- такая жалость! Некоторое время спустя новое событие: "Мой
генерал, генерал Нарсисо Лопес, не в силах больше выносить свою позорную
склонность к гомосексуализму, воткнул себе в одно место заряд динамита и
разнес себя в клочья!" Так они и уходили один за другим, а он с грустью
говорил о каждом: "Бедняга!" -- и разве можно было подумать, что он имеет
хоть малейшее отношение ко всем этим внезапным бесславным смертям? О каждом
погибшем официально сообщалось, что он погиб при исполнении служебных
обязанностей, каждого хоронили со всеми государственными и воинскими
почестями в пантеоне национальных героев: "Страна без героев все равно что
дом без дверей, сеньор!" И вот когда на всю страну осталось в живых всего
лишь шесть генералов, прошедших вместе с ним через все испытания военных
лет, он пригласил их всех на свой день рождения, на дружескую пирушку в
президентском дворце, всех до единого, сеньор, включая генерала Хасинто
Альгарабиа, самого коварного и страшного из всех шестерых, того, который пил
древесный спирт, смешанный с порохом, и сделал ребенка собственной матери.
"Мы будем одни, -- сказал он им, -- никого не будет, кроме нас, боевых
соратников! Как в прежние времена, мы соберемся все вместе, без оружия,
разумеется! Все вместе, как молочные братья!" И все они прибыли, сеньор, все
явились в банкетный зал, без оружия, как было оговорено, но со своими
телохранителями, которые были начеку в соседних помещениях. Гости явились не
с пустыми руками, а с великолепными подарками -- "Для единственного из нас,
кто сумел объединить всех!" Действительно, на его зов откликнулся даже
генерал Сатурно Сантос, вылез из своего логова на плоскогорье, --
легендарный Сатурно Сантос, недоверчивый, подозрительный, чистокровный
индеец, сын проститутки, который постоянно ходил босой, потому что, говорил
он, настоящий мужчина не может дышать, не чувствуя под собой живую землю. Он
и теперь явился босой, в пончо, покрытом изображениями фантастических
животных, явился, как всегда, один, без всяких телохранителей, вооруженный
мачете, которое он отказался сдать, ибо это не оружие воина, а орудие труда,
орудие сафры. "И он подарил мне обученного беркута, мать, на случай честного
сражения, честного мужского поединка, и принес с собой арфу, мать, священную
арфу, чье звучание усмиряло ураганы и способствовало богатым урожаям; он
стал играть на арфе, вкладывая в музыку все свое сердце, все свое искусство,
и пробудил в нас тоску по военным временам, пробудил воспоминания о страшном
начале войны, и эти воспоминания были подобны зуду собачьей чесотки, мы
слышали даже запахи войны -- всю душу он разбередил нам своей песней о
боевой золотой ладье, уносящей нас вдаль, и мы подпевали хором, подпевали от
всей души: "От моста вернулся я в слезах...". Они пели, пили и ели, пока не
слопали целого индюка, начиненного сливами, и половину жареного кабанчика;
пили они каждый свое питво, каждый из своей персональной фляги, а генерал
Сатурно Сантос и президент ничего не пили и почти ничего не ели, ибо каждый
из них за всю свою жизнь не взял в рот и капли спиртного и не съел больше,
чем это нужно, чтобы не быть голодным; после боевых песен генералы стали
петь в честь своего друга утренние псалмы царя Давида, со слезами на глазах
стали петь все те поздравительные песни, которые были в ходу до того, как
однажды посол Ганеман принес в подарок президенту чудную новинку -- фонограф
с записанной на нем раз и навсегда традиционной поздравительной песней "С
днем рождения!", они орали и орали свои песни, упиваясь все больше и больше,
лобызая своего боевого друга, печального, скорбного старика, а когда они
упились, он покинул их ровно в полночь, и с лампой в руках обошел по своей
старой казарменной привычке весь дворец, все покои, и, отправляясь спать, в
последний раз увидел своих боевых друзей там, где он их оставил; все шестеро
спали вповалку на полу, обнимая во сне друг друга, отяжелевшие, в стельку
пьяные, кроме Сатурно Сантоса; они лежали на полу вповалку, а их сон
охраняли пятеро телохранителей, ибо у Сантеса телохранителя не было;
телохранители не спускали друг с друга глаз, потому что спящие на полу
генералы даже во сне, даже обнимая один другого по-братски, не верили друг
другу и боялись друг друга точно так же, как каждый из них в отдельности
боялся президента, а президент боялся любого из них в паре с другим, так как
двое -- это уже заговор. Он взглянул на спящих и отправился в свою спальню,
повесил на крючок у двери лампу, закрылся на три замка, три крючка и три
щеколды и лег на пол, ничком, зарывшись в ладони, как в подушку, и в то же
мгновение дворец содрогнулся от громового залпа ружей охраны -- бух! И
второго залпа -- бух! "И все и никакого лишнего шума никаких одиночных
выстрелов никаких стонов все кончено одним махом черт подери вся катавасия!"
Только пороховой туман оседал в безмолвном мире. А утром, проснувшись, он
убедился, что ничто и никто больше не угрожает его абсолютной власти: шлепая
по лужам крови, солдаты делали уборку в зале, где накануне происходила
дружеская пирушка; потрясенная Бендисьон Альварадо, в ужасе схватившись за
голову, смотрела на стены, на которых проступала и проступала кровь, хотя ее
старательно замазывали золой и известкой, -- стены потели кровью; кровь
сочилась из ковров, хотя их только что выкрутили, как белье; кровь ручьями
бежала по коридорам, затекала во все помещения, -- казалось, что она
прибывает, что ее становится все больше по мере того, как от нее стараются
избавиться -- смывают, замывают, вытирают, чтобы скрыть следы убийства
последних героев нашей войны; официально было объявлено, что их убили
внезапно охваченные безумием телохранители, после чего тела убиенных,
завернутые в национальные флаги, были похоронены в пантеоне героев, и
отпевал покойников сам епископ; телохранители генералов тоже не вырвались из
этой западни, ни один не ушел живым, но ушел живым генерал Сатурно Сантос,
потому что он носил на груди семь священных ладанок, предохраняющих от пули,
как броня, потому, сеньор, что он был оборотень, мог превращаться в кого
угодно и во что угодно -- в черепаху, в пруд, в гром; президенту пришлось
поверить в это, потому что Сатурно Сантоса не смогли найти даже собаки,
натренированные на выслеживание ягуаров; гадалка-провидица подтверждала, что
Сатурно Сантос жив. -- "Вот он, мой генерал, этот вот трефовый король", --
его нужно было найти во что бы то ни стало, ибо он расстраивал все, ибо он
все знал, и его искали денно и нощно, искали годы, пока однажды президент не
увидел из окна своего вагона толпу мужчин, женщин и детей, бредущих вместе
со всем скарбом и домашними животными, как это бывало на войне, когда целые
селения шли вслед за войсками федералистов; но эта толпа брела за одним
человеком, бледным, изможденным, в грубой одежде и рваном пончо, брела под
потоками дождя, неся своих стариков и больных в веревочных гамаках, --
человек этот называл себя мессией, потому толпа и шла за ним. И тут
президент хлопнул себя по лбу и воскликнул: "Вот же он, черт подери! Это же
Сантос!" Это и впрямь был Сатурно Сантос, который жил тем, что проповедовал,
как мессия, кормился подаянием веривших ему людей, игрой на своей
чародейской арфе; это был он, нищий, мрачный, в рваном пончо и вконец
изношенной фетровой шляпе, но даже в этом жалком виде он был грозен, и
нельзя было взять его так просто -- он обезглавил троих ударами мачете,
троих самых ловких и смелых охранников президента, пытавшихся схватить его с
ходу; и тогда президент приказал остановить поезд посреди этого скорбного,
как кладбище, плоскогорья, рядом с толпой, окружившей мессию; толпа
шарахнулась в разные стороны, когда из вагона, выкрашенного в цвета
национального флага, с оружием наизготовку повыскакивали телохранители
президента, -- ни души не осталось, только Сатурно Сантос, застывший возле
своей мистической арфы; рука его сжимала рукоятку мачете, а глаза