завороженно уставились на дверь президентского вагона -- генерал Сатурно
Сантос был заворожен видом своего смертельного врага, человека, который
появился на ступеньках, человека в полевой форме без всяких знаков отличия,
без оружия; человек этот был такой старый и такой далекий: "Как будто мы не
виделись целых сто лет, мой генерал!" Он показался Сантосу очень усталым и
одиноким, не совсем здоровым, о чем свидетельствовали его желтоватая из-за
капризов печени кожа и слезящиеся глаза, но от него исходила как бы эманация
власти, ее сияние, излучение, эманация всей той власти, которую он
сосредоточил в своих руках, убив других ее носителей, и генерал Сатурно
Сантос был готов к смерти и даже решил не сопротивляться, видя, что ничто не
остановит, ничто не образумит этого старца, помешанного на абсолютной
власти, жаждущего власти, и только власти, но он протянул Сантосу свою руку,
свою круглую и плоскую, как тело мантеррайи, ладонь и воскликнул:
"Благослови тебя Бог, доблестный муж, славный сын отечества!" Ибо он знал,
что единственное оружие, которым можно победить несгибаемого гордого врага
-- это рука дружбы, если ты подаешь ее первым. И генерал Сатурно Сантос
поцеловал землю у ног президента и сказал: "Разрешите мне служить вам верой
и правдой, мой генерал, до тех пор, пока я смогу держать мачете, пока оно
будет петь в моих руках!" И он принял генерала Сатурно Сантоса к себе на
службу, сделал его своим гуардаэспальдасом, с тем, однако, условием, чтобы
тот никогда не стоял у него за спиной; он также сделал его своим напарником
по игре в домино -- в четыре руки они обчистили до последнего сентаво не
одного свергнутого диктатора, сбежавшего вместе с казной в нашу страну; он
повсюду возил его с собой в президентской карете, таскал на дипломатические
приемы, босого, как всегда, пахнущего зверем, -- даже собаки шарахались от
него, учуяв присущий ему запах ягуара, а супругам послов от этого запаха
становилось дурно; он велел ему сторожить свой сон, и Сатурно Сантос спал
под дверью его спальни -- хозяину спальни было легче на душе от сознания,
что чья-то живая душа спит неподалеку, ибо самого его постоянно мучили
кошмары и он боялся остаться один на один с теми, кто ему снился; много лет
держал он Сатурно Сантоса рядом с собой, хотя и без полного доверия, хотя и
чуточку на расстоянии, но рядом с собой, пока Сатурно Сантоса не одолела
мучительная подагра, от которой он совсем зачах, и мачете больше не пело в
его руке, что заставило Сатурно Сантоса молить о смерти: "Убейте меня, мой
генерал! Только вы имеете на это право!" Но он назначил Сатурно Сантосу
приличную пенсию, наградил медалью за верную службу и отправил умирать на
плоскогорье, в глухое селеньице скотокрадов, где Сантос некогда родился: он
даже на прощание прослезился, когда Сантос, окончательно смирив свою
гордыню, не стыдясь своей немощи, сказал горестно: "Вот видите, мой генерал,
даже самые что ни на есть могутные мужики становятся слабыми, как бабы,
мать-перемать!"
Да, Бендисьон Альварадо хорошо знала и помнила, какую цену должен был
заплатить ее сын, чтобы остаться в президентском кресле, и никто лучше ее не
понимал той ребячьей радости, с какой он наверстывал упущенное, той
нерасчетливости, с какой он направо и налево тратил деньги, обретенные
благодаря власти, транжирил их ради того, чтобы обладать тем, чего был лишен
в детстве и смолоду, но ее возмущало, что люди пользуются его неведением и
по баснословной цене продают ему всякие заграничные финтифлюшки, хотя она
видела, что стоят они грош, во всяком случае, намного дешевле расписанных ею
акварельными красками птиц -- подделка птиц требовала хитроумия и сноровки,
однако больше четырех песо за птицу ей никогда не давали. "Я не против твоих
игрушек, -- говорила она сыну, -- но не мешало бы подумать о будущем; я бы
не хотела увидеть тебя с протянутой шляпой на паперти, когда тебя турнут с
твоего кресла; не дай Бог, конечно, но ведь это может случиться не
сегодня-завтра, и что ты тогда будешь делать? Был бы ты хорошим певцом, или
архиепископом, или матросом, но ты ведь всего-навсего генерал, только и
умеешь, что командовать: ать-два! Разве на это проживешь?" Она советовала
ему зарыть в надежном месте денежки, те, что остаются от правительственных
расходов, чтобы ни одна душа не знала о тайнике, а денежки эти сгодятся,
когда придется уносить ноги, как тем бедным президентам, отвергнутым своей
родиной, тем несчастным, кому досталось в удел одно лишь забвение, кто рад,
как милостыне, прощальному гудку родного корабля: "Почаще вспоминай об этих
людях, что живут в доме на скале, помни, что, глядя на них, ты смотришься в
зеркало". Но он или не обращал внимания на ее слова, или успокаивал
магической фразой: "Ничего не бойся, мать, потому что народ меня любит!"
Бендисьон Альварадо дожила до глубокой старости, постоянно жалуясь на
бедность, постоянно браня служанок за неэкономные траты на рынке, отказывая
иной раз в обеде даже самой себе, только бы сократить расходы, и никто не
осмелился открыть ей глаза на то, что уже давным-давно она является одной из
самых богатых женщин в мире, ибо все, что перепадало сыну в результате
всяких правительственных сделок и махинаций, он записывал на ее имя; она не
знала, что стала владелицей необозримых земельных угодий и бесчисленных стад
скота, владелицей местных трамвайных линий, владелицей почты, телеграфа и
национальных вод, не знала, что каждое судно, входящее в наши
территориальные воды, плывущее по нашим рекам, обязано платить ей пошлину;
ничего этого она не знала, как не знала и не узнала до самой смерти, что ее
сын вовсе не был таким простачком, великовозрастным дитятей, каким он ей
казался, когда навещал ее в дарованном ей особняке, когда приносил ей в
подарок все эти игрушки, которыми сам же с восхищением забавлялся; она не
знала, что уже тогда он ввел налог на убой скота, что этот налог целиком и
полностью шел в его карман, не знала, что он брал немалые деньги за
протежирование, не гнушался богатыми корыстными подношениями своих
клевретов, кроме того, выигрывал огромные суммы в лотерею -- ведь система
розыгрыша лотерейных билетов была детально разработана им самим и безотказно
действовала так, как ему было нужно. Это дельце с лотереей он провернул во
времена, наступившие после его мнимой смерти, а именно: во времена Великого
Шума, сеньор, которые были названы так не из-за того, как это думают многие,
что однажды в ночь на святого Эраклио-мученика через всю страну прокатился
адский подземный грохот, кстати, так и не получивший никакого разумного
объяснения, а из-за того, что в ту пору с превеликим шумом закладывались
повсюду всевозможные стройки, и момент закладки их объявляли величайшими
стройками мира, хотя ни одна из них так и не была завершена; но шуму было
много, сеньор; в ту пору он имел обыкновение созывать государственный совет
в час сиесты, и не во дворце, а в особняке матери, в затененном ветвями
тамариндов дворике; лежа в гамаке и обмахиваясь шляпой, закрыв глаза, он
слушал расположившихся вокруг гамака краснобаев с напомаженными усами,
изнемогающих от жары в своих суконных сюртуках, сдавленных целлулоидными
воротничками говорунов министров, этих ненавистных ему штафирок, которых он
вынужден был терпеть из соображений выгоды; они разглагольствовали, а он,
слушая, как их голоса тонут в шуме крыльев петухов, гоняющихся по двору за
курами, слушая, как неумолчно и монотонно звенят цикады, как где-то по
соседству неутомимый граммофон поет одну и ту же песню: "Сусанна, приди ко
мне, Сусанна!", задремывал, и министры вдруг умолкали почтительно: "Тихо,
генерал уснул!" -- однако он, обрывая храп, но не открывая глаз, гаркал:
"Продолжайте, я слушаю!" -- и они продолжали, пока он не выбирался из
паутины сиесты, из ее томительной дремоты, и не подводил итог: "Глупости
все, что вы тут наболтали. Только один из вас дело говорит -- министр
здравоохранения, мой земляк. Ну, какого вам еще надо? Разойдись, кончилась
катавасия!" Затем он обсуждал государственные дела со своими личными
помощниками во время обеда, расхаживая взад-вперед с тарелкой в одной руке и
с ложкой в другой, а многие вопросы он решал и совсем уж на ходу, подымаясь
по лестнице, даже не решал, а просто ворчал: "Делайте что хотите, все равно
я здесь хозяин". Он перестал интересоваться, любят его или не любят. --
"Фигня все это", -- и стал появляться на всяких общественных церемониях,
самолично перерезал ленточки, открывая то-то и то-то, выставлял себя напоказ
в полный рост, рискуя собою так, как не отваживался рисковать даже в более
безмятежные времена: "Ни фига, обойдется!" А все остальное время он проводил
за бесконечными партиями в домино со своим дорогим другом, генералом Родриго
де Агиларом, и с министром здравоохранения, дорогим земляком. Лишь эти двое
были приближены к нему настолько, чтобы осмелиться просить об освобождении
какого-либо узника или о помиловании приговоренного к смертной казни, лишь
эти двое могли решиться попросить его, чтобы он дал аудиенцию королеве
красоты Мануэле Санчес.
Это было удивительное дитя простонародья, дивный цветок, возросший
посреди того моря нищеты, которое мы называли Кварталом Собачьих Драк,
потому что собаки, обитающие в этом квартале, грызлись денно и нощно, не
зная ни минуты роздыха, ни одного дня перемирия; то был район, куда не
отваживались соваться патрули национальной гвардии, потому что стоило им там
появиться, как их раздевали донага, а их машины разбирали на запчасти в
мгновение ока; стоило заблудиться в этом квартале вполне справному ослику, и
он выбирался из него в виде мешка с костями, столь запутан был лабиринт улиц
Квартала Собачьих Драк, этого логова смерти, где исчезали похищенные сынки
богачей: "Там их убивали и зажаривали, мой генерал, продавали их на рынке в
виде жареных колбасок, представьте себе!" Но именно там родилась и выросла,
там жила Мануэла Санчес, роковая Мануэла Санчес, календула мусорной свалки:
"Красота этой девушки потрясла всю страну, мой генерал!" Он был
заинтригован, настолько заинтригован, что сказал: "Коли она и впрямь такая
необыкновенная красавица, то я готов не только принять ее, но и станцевать с
нею тур вальса. Фиг с ним, пусть об этом напишут в газетах, -- такие штуки
очень нравятся простым людям".
Однако вечером, после аудиенции с Мануэлей Санчес, начиная очередную
партию в домино, он с явным разочарованием сказал генералу Родригоде
Агилару, что эта хваленая королева бедняков не достойна даже одного тура
вальса с ним, что это такая же заурядная девица, как сотни других Мануэл
Санчес, живущих в Квартале Собачьих Драк: "Это платье нимфы с муслиновыми
воланами, эта позолоченная корона с фальшивыми камнями, эта розочка в руке,
этот страх перед маменькой, трясущейся над своей дочерью так, как будто та
сделана из чистого золота! Но фиг с ней, я удовлетворил ее просьбы, их было
всего лишь две: провести водопровод и электричество в Квартал Собачьих Драк.
Однако я предупредил ее, чтобы она больше ко мне не лезла со своими
просьбами, -- терпеть не могу попрошаек и разговаривать не хочу со всякой
рванью, какого им надо?" И тут он встал, не закончив партии, и ушел, хлопнув
дверью, а когда пробило восемь, он появился на ферме и задал корм коровам,
велел отнести во дворец сухие коровьи лепехи, затем отправился ужинать и,
расхаживая, по своему обыкновению, с тарелкой в руке, поедая на ходу жаркое
с фасолью, рисом и салатом из листьев платана, проверил, все ли в порядке во