его в неистовство, но видел он ясно лишь одно - толстый
локоть водителя в проёме дверцы; в него жаждалось
впиться, прокусить до кости. Руслан зарычал, завыл, роняя
слюну, косясь на хозяина моляще - он ждал от него, он
выпрашивал "фас". Сейчас прозвучит оно, уже лицо хозя-
[60]
ина побелело и зубы стиснулись, сейчас оно послышится -
красно вспыхивающее и точно бы не изо рта вылетающее, а
из брошенной вперёд руки: "Фас, Руслан! Фас!"
Тогда-то и начинается настоящая Служба. Восторг
повиновения, стремительный яростный разбег, обманные
прыжки из стороны в сторону - и враг мечется, не знает,
бежать ему или защищаться. И вот последний прыжок,
лапами на грудь, валит его навзничь, и ты с ним вместе
падаешь, рычишь неистово над искажённым его лицом, но
берёшь только руку, только правую, где что-нибудь зажато,
и держишь её, держишь, слыша, как он кричит и бьётся, и
густая тёплая одуряющая влага тебе заливает пасть, -покуда
хозяин силою не оттащит за ошейник. Тогда только и
почувствуешь все удары и раны, которые сам получил...
Давно прошли времена, когда ему за это давали кусочек
мяса или сухарик, да он и тогда брал их скорее из
вежливости, чем как награду, есть он в такие минуты всё
равно не мог. И не было наградою, когда потом, в лагере,
перед угрюмым строем, его понукали немножко порвать
нарушителя, - ведь тот уже не противился, а только
вскрикивал жалко, - и Руслан ему терзал больше одежду,
чем тело. Лучшей наградой за Службу была сама Служба -
и даже странно, при всём их уме хозяева этого
недопонимали, считали должным ещё чем-то поощрить.
Где-то на краешке его сознания, в жёлтом тумане, чернело,
не стёрлось и то, что хозяин задумал сделать с ним самим,
но пусть же оно потом случится, а сначала пусть будет вот
эта Служба-награда, пусть ему напоследок скомандуют
"фас" - и хватит у него силы и бесстрашия вспрыгнуть на
лязгающую гусеницу, выволочь врага из кабины, стереть с
его наглой хари эту ухмылку, которую не согнал и
всевластный взгляд хозяина.
Нетерпение сводило ему челюсти, он мотал головою и
скулил, а хозяин всё медлил и не кричал "фас". А в это
время делалось ужасное, постыдное, что никак делаться не
могло. Сипло урчащее рыло ткнулось в опорный столб,
точно понюхало его, и злобно взревело. Оно не двигалось с
места, а гусеницы ползли и ползли, и столб скрежетал в
ответ; он тужился выстоять, но уже понемногу кренился,
натягивая звенящие струны, и вдруг лопнул - с пушечным
грохотом. Ему теперь только проволока не давала
завалиться совсем, но рыло упрямо лезло вперёд, и
проволока, струна за струною, касалась снега. Гусеницы
подми-
[61]
нали её, собирали в жгуты, а потом по ним с визжанием
проползли полозья. И когда опять показался столб, то
лежал, как человек, упавший навзничь с раскинутыми
руками.
Там, в зоне, трактор остановился, теперь уже довольно
урча. И водитель вылез поглядеть на содеянное. Он тоже
остался доволен и весело прогаркал хозяину:
- Что б ты без меня делал, вологодский! Учись, пока я
жив. А ты всё собак стреляешь.
Его грудь, в распахнутом ватнике, была так удобно
подставлена для выстрела. Но хозяин уже повесил автомат
на сгиб локтя, вытащил из-под шинели свой портсигар,
постучал папироской по крышечке. Он посмотрел на
рисунок на этой крышечке, который сам же и выколол
сапожным шилом, и усмехнулся. Он любил смотреть на
свою работу и всегда при этом усмехался чему-то, а когда
показывал её другим хозяевам, так те чуть не падали от
рёгота. И, пряча портсигар, он с этой же усмешкой смотрел,
как трактор прокладывает свой страшный путь ко второму
ряду и там опять трудится у столба, который оказался
покрепче, так что пришлось его несколько раз бодать с
разбега.
Когда и он завалился, хозяин повернулся, наконец, к
Руслану - и будто впервые увидел его.
- Ты тут ещё, падло? Я ж те сказал - иди. Кому я
сказал? - Он вытянул руку с дымящейся папироской -
опять вдоль дороги, к лесам. - И чтоб я тя никогда не
видел, понял?
Понять его Руслан не то что не мог, но не согласился бы
ни за что на свете. Впервые его не туда посылали, куда
следовало немедля кинуться, а совсем в другую сторону.
Двуногий приблизился к проволоке, порвал её... и был
прощён, когда в других за это палили даже без окрика. И
оттого ещё лютее он возненавидел харю-водителя -
который наглым своим озорством спас жизнь Руслану, а
заодно и другим собакам, ожидавшим своей очереди в
кабинах.
Однако Руслан подчинился и пошёл. Он прошёл немного,
услышал, что хозяин не идёт за ним, и оглянулся. Хозяин
уходил обратно в зону, через проход, проделанный
трактором, держа автомат за ремень, так что приклад
волочился по снегу. И, глядя на его ссутуленную спину,
Руслан почувствовал вдруг, что и автомат, и сам он -
[62]
больше не нужны хозяину. От отчаяния, от стыда хотелось
ему упасть задом в снег, задрать голову к изжелта-серому
солнцу и извыть ему свою тоску, которой предела не было.
Ещё худшим, чем он всегда страшился, оказался конец его
службы: его за тем вывели за проволоку, чтобы прогнать
совсем, предоставить ему побираться с шелудивыми
дворнягами, которых презирал он всей душой и едва ли за
собак считал. Но почему же это? За что? Ведь не совершил
он такого поступка, за который бы полагалась эта
особенная, невиданная кара!
Но приказ хозяина был всё же приказом, хотя и
последним, поэтому Руслан побежал один по белой дороге к
тёмному иззубренному горизонту.
Он знал, что будет бежать по этой дороге долго-долго, -
может быть, целый день, - всё через лес и лес, а в сумерках
увидит с высокого холма, сквозь деревья, россыпь огней
посёлка. Там будут дощатые тротуары, смолисто пахнущие
сквозь снег, и глухие заборы, высотою с барьер на учебной
площадке, будет пахнуть дымом и вкуснотою от
приземистых домишек, из которых сквозь толстые ставни
едва пробивается в щёлочки свет, а дальше запахнет другим
дымом и поездами, и, наконец, он выбежит прямо к
круглому скверику перед станцией. В этом скверике тоже
есть нечто, знакомое ему, виденное на учебной площадке,
- два неживых человечка, цвета алюминиевой миски,
зачем-то забрались на тумбы и вот что изображают: один,
без шапки, вытянул руку вперёд и раскрыл рот, как будто
бросил палку и сейчас скомандует "апорт!", другой же, в
фуражке, никуда не показывает, а заложил руку за борт
мундира - всем видом давая понять, что апорт следует
принести ему.
А ещё там будет широкая платформа, совсем крайняя, на
которую можно вспрыгнуть с земли. Длинные ленты
рельсов, изгибаясь, сплетаясь, текут мимо, днём иной раз
голубые, а вечером - розовые. Но те рельсы, что возле
самой платформы, всегда ржавые и сразу же за нею
кончаются; загнутыми кверху концами они поддерживают
чёрный брус с фонарём, всегда загорающимся красно, когда
подходит тот самый поезд, которого ждали. Он может быть
зелёный, с косыми решётками на окнах, а бывает и красный,
совсем заколоченный, без единой щёлочки. Здесь кончалась
дорога Руслана - единственная, которую он знал.
[63]
Он бежал мерной, неспешной рысью, но вдруг, спохватясь,
припустил вовсю. Он догадался, зачем посылали его. Он
должен быть там, на платформе, когда загорится красный
фонарь и в знакомый тупик медленно втянется поезд с
беглецами.
2
Утром другого дня путейцы на станции наблюдали
картину, которая, верно, поразила бы их, не знай они её
настоящего смысла. Десятка два собак собрались на
платформе тупика, расхаживали по ней или сидели, дружно
облаивая проносившиеся поезда; в их голосах явственно
слышался изрядной толщины металл. Были эти собаки
почти одного окраса: с чёрным ремнём по спине, делящим
широкий лоб надвое, отчего выглядел он угрюмым,
короткость ушей и морды ещё добавляла свирепости;
стальной цвет боков постепенно менялся - от сизо-
воронёного к ржавчине, к апельсинно-оранжевому калению,
а на животе вислая шерсть отливала оттенком, который
хотелось назвать "цвет зари". Светились зарёю пушистый
воротник на горле, тяжёлое полукольцо хвоста и крупные
мускулистые лапы. Звери были красивы, были достойны,
чтоб ими любовались не издали, но взойти на платформу к
ним никто не отважился, здешние люди знали - сойти с неё
будет много сложнее.
Проходили часы, и проносились поезда - красные
товарняки и зелёные экспрессы; голоса у собак скудели,
металл заметно терял в толщине, а в сумерках сделался
тоньше жести. Всё меньше собаки расхаживали, всё больше
присаживались и прилегали, тупо уставясь в розовеющие
полоски рельсов. Пробыв на платформе до темноты и
своего не дождавшись, они сгрудились в стаю, дружно
сошли наземь и разбрелись по улицам посёлка.
Повторялось это и в следующие дни, но внимательный
наблюдатель мог заметить, что раз от разу собак приходило
всё меньше и уходили они быстрее, а в металле появилась
надтреснутость. Вскоре он и совсем умолк, пятеро или
шестеро собак, не изменивших своему расписанию, никого
уже не облаивали и не обскуливали, лишь покорно
отсиживали свои часы.
В самом посёлке их появление вызвало поначалу тревогу.
Слишком уж рьяно прочёсывали они улицы, проносясь
[64]
по ним аллюром, - с вываленными из разверстых пастей
лиловыми дымящимися языками. Однако ни разу они
никого не тронули. А вскоре увидели, как они собираются
словно бы для каких-то своих совещаний, часто
оглядываясь через плечо и не допуская в свой круг
посторонних. Своя была у них жизнь, а в чужую они не
вторгались. Не замечали детей и женщин, подчас ненароком
задевая их на бегу - и удивляясь передвижению в
пространстве странного предмета. Привлекали их внимание
одни мужчины, и тут избрали они себе, наконец,
определённое занятие - сопровождать мужчин в
разнообразных хождениях: в гости, в магазин или на работу.
Завидев прохожего и установив ещё за квартал его
принадлежность к сильному полу, та или иная отделялась от
стаи и пристраивалась к нему -слегка поодаль и позади.
Проводив до места - возвращалась, ничего себе не
выпросив. Когда же ей что-нибудь бросали съестного,
собака рычала и отворачивалась, глотая судорожно слюну.
Никто не знал, чем они живы, в эту свою заботу они тоже
никого не посвящали. Было от них, правда, единственное
беспокойство: они не любили, когда собиралось вместе
более трёх мужчин. Но трое - как раз законная норма на
Руси, а в морозную зиму и не частая. И понемногу к собакам
привыкли. Привыкли, наверное, и они к посёлку, по крайней
мере, не собирались отсюда уходить.
Не мог привыкнуть один Руслан, да у него и времени не
было для этого. Каждое утро он отправлялся по белой
дороге к лагерю и часами сидел у проволоки. Он много
важного имел сообщить хозяину: что поезд ещё не пришёл,
но когда придёт, то не будет не встречен, кто-нибудь из
собак обязательно там караулит; что, в общем, пока
устроились на первое время и живут дружно, ну и ещё кое-
чего по мелочи. Как он это сообщит - Руслана не заботило,
он просто о том не задумывался, всегда как-нибудь да
сообщал, а хозяин как-нибудь да ухватывал. Заботило и
грусть наводило другое - то, что теперь творилось в зоне.
Уже повалены были многие столбы, а меж не поваленными
зияли в проволоке огромные безобразные проходы и лазы, а
возле бараков жгли костры какие-то непонятные
пришельцы. Они здесь сбрасывали кирпичи с грузовиков и
складывали в штабели, но всем этим занимались между
прочим, а больше любили побороться на снегу, перекурить
часик-другой или попеть хором, сидючи рядком на брёвнах
- по-
[65]
ди-ка, на тех же священных столбах! С особенным же
удовольствием обыскивали женщин, похлопывая их по
штанам или по груди," а те при этом шмоне хохотали или
визжали как резанные. Слишком всё это было непохоже на
прежнюю жизнь прежних лагерников, и к тем беглецам
чувствовал Руслан всё возрастающую нежность. Пожалуй,
он бы простил их глупый побег, только б они вернулись и
снова стали в красивые стройные колонны, с хозяевами и
собаками по бокам.
Очень хотелось ему войти в зону и хорошенько облаять