зажал рот рукавицей и оттащил подальше в сумрак.
Главный в это время стоял спиной к окну и не обернулся.
Эту скорбную службу они высидели до конца, как
хотелось Главному, и за то, наверно, и были все прощены.
Пожалуй, останься с ними Ингус, и он бы её высидел, и
тоже б его простили. Ужасно всех придавило, как всё
нелепо вышло с Ингусом; даже Джульбарс, который к нему
всегда ревновал, и тот в себя не мог прийти, считал, что это
его недосмотр. Но больше всех поразило то, что случилось,
инструктора. После собачьего бунта он ходил как
оглушённый. Он стал путаться в собачьих кличках, говорил,
например, Байкалу или Грому: "Ко мне, Ингус!" - и
удивлялся, что они его не слушаются. Ему всюду мерещился
Ингус, постоянно он его высматривал в стае, хотя собаки
давно уже сообщили инструктору, что Ингус лежит за
проволокой с куском брезента в пасти, который
[126]
пришлось вырезать, потому что он так и не отдал его
своими "неокрепшими" клыками, а хозяевам лень было
дробить ему челюсти ломом.
Так и не дождавшись своего любимца, инструктор вот
что придумал: стал сам изображать Ингуса. В самом деле, в
нём появилось что-то ингусовское: та же мечтательность,
задумчивость, безотчётность поступков; он даже и бегал
теперь на четырёх, пританцовывая, как Ингус. И всё больше
эта игра захватывала инструктора, всё чаще он говорил:
"Внимание, показываю!", и показывал, как если б это делал
Ингус, и всё лучше у него получалось, -а однажды он взял
да и проделал это в караулке: о чем-то заспорив с
хозяевами, вдруг опустился на четвереньки и залаял на
Главного. Так, с лаем, он и вышел в дверь, открывши её
лбом. Хозяев он рассмешил до слёз, но когда они
отреготались и решили всё-таки поискать инструктора -
где же они его нашли? Он забрался в Ингусову кабину и
вызверился на них с порога, рыча и скаля зубы.
- Я Ингус, поняли? Ингус! - выкрикивал он свои
последние человеческие слова. - Я не собаковод, не
кинолог, я больше не человек. Я теперь - Ингус! Гав! Гав!
И тут-то собаки впервые поняли - о чем он лает. В него
переселилась душа Ингуса, вечно куда-то рвавшаяся, а
теперь поманившая их за собою.
- Уйдёмте отсюда! - лаял инструктор-Ингус. -
Уйдёмте все! Нам здесь не жизнь!
Хозяева связали его поводками и оставили на ночь в той
же кабине, и во всю ночь не мог он успокоиться и
будоражил собак своим неистовым зовом, всю ночь
надрывал им души великой блазнью густых лесов,
пронизанных брызжущим сквозь ветви солнцем, напоенных
сладостной прохладой, обещал такие уголки, где трава им
повыше темени и кончиков вздёрнутых ушей, и такие реки,
где чиста вода, как слеза, и такой воздух, который не
вдыхается, а пьётся, и самый громкий звук в этом воздухе
- дремотное гудение шмеля; там, в заповедном этом краю,
они будут жить, как вольные звери, одной неразлучной
стаей, по закону братства, и больше никогда, никогда,
никогда не служить человеку! Собаки засыпали и
просыпались в жгучем томлении, предчувствуя дальнее
путешествие, в которое отправятся утром же под
руководством инструктора, -уж тут само собою решилось,
что он у них будет вожаком,
[127]
и даже Джульбарс не возражал, согласившись быть вторым.
А утром в прогулочном дворике в последний раз они
видели инструктора. Хозяева вынесли его, связанного, и
посадили в легковой "газик", крепко прикрутив к сиденью.
И так как он лаял беспрерывно, рот ему заткнули старой
пилоткой. Собаки посидели перед ним, ожидая, что он им
что-нибудь покажет - может быть, вытолкнет кляп или
освободится от верёвок, но он ничего не показал, а только
смотрел на них, и по его лицу катились слезы. Да впору
было и собакам забиться в рыданиях - не так переживали
они, когда мутноглазыми несмышлёнышами их отрывали от
матерей, как теперь, когда только-только поманила их новая
жизнь и заново открыли они и полюбили инструктора, - и
всё обрывалось, и возвращалась к ним прежняя, унылая и
беспросветная, череда будней.
И впрямь осиротели они, опустела площадка. Она
перестала быть местом праздника, она стала местом
истязаний и тягостных склок. Приехавший вскоре другой
инструктор уже ничего не показывал, а больше орудовал
плёткой...
Ах, лучше не вспоминать! Шумно вздыхая, Руслан
уходил из-под фонаря на тёмное крыльцо, долго
устраивался там, кряхтя и скрипя половицами, и замирал
наконец, чутко вслушиваясь в замирающий мир. Ночь
густела, наливаясь чернотою и холодом, и вызревали всё
новые и новые звёзды, мерцающие, как глаза неведомых
чудищ. Впрочем, живые эти светильники были ему всё-таки
больше по душе, чем ненавистная луна, от которой даже и
пахло покойником; он мог их наблюдать подолгу и знал за
ними одно хорошее свойство - если задремлешь и опять
откроешь глаза, то застанешь их уже переместившимися.
Так судил он о течении времени - и всё отслуженное им не
просто уходило зря, но отмерялось на этих небесных часах.
Бедный шарик наш, перепоясанный, изрубцованный
рубежами, границами, заборами, запретами, летел, крутясь,
в леденеющие дали, на острия этих звёзд, и не было такой
пяди на его поверхности, где бы кто-нибудь кого-нибудь не
стерёг. Где бы одни узники с помощью других
[128]
узников не охраняли бережно третьих узников - и самих
себя - от излишнего, смертельно опасного глотка голубой
свободы. Покорный этому закону, второму после
всемирного тяготения, караулил своего подконвойного
Руслан - бессменный часовой на своём добровольном
посту.
Он спал вполуха, вполглаза, не давая себе провалиться в
бесчувствие. Голова его упадала на лапы, он встряхивался в
испуге - и ещё прибавлялась морщинка на крутом его лбу.
Только отпускали его воспоминания - как надвигались
завтрашние заботы.
4
Иногда привычный их маршрут слегка нарушался. Дойдя
до станции и перед тем как свернуть к своим дурацким
вагонам. Потёртый вдруг останавливался, чесал себе щеку
вынутой из варежки пятернёю и нерешительно говорил
Руслану:
- А сходим, проведаем - может, не забыли про нас?
Руслан нехотя соглашался, и они сворачивали к станции
- только не к главному её крыльцу, а к боковому, с двумя
синими ящиками по обеим сторонам двери. У этого крыльца
Потёртый старательно оттопывал снег с ботинок и косился
- чисты ли у Руслана лапы. В первые разы он ещё норовил
оставить своего конвоира на улице и поручить ему охранять
ящик с инструментами, - Руслан эти попытки пресёк. Он
поднимался за Потёртым, входил и строго ждал его в
помещении, брезгуя присесть на слякотный пол. Здесь стоял
густой размаривающий зной - от круглой голубой печи,
занимавшей весь угол и подпиравшей потолок, - а
крохотная форточка забранного решёткой окна была
закрыта наглухо, а две головы за барьером ещё и кутались в
толстые серые платки. Эти удивительные головы
стрекотали друг с другом беспрерывно и совершали
зеркально-симметричные движения, подхватывая на лету
семечки из подбрасываемых с пулемётной скоростью
кулачков и в них же сбрасывая ползущую изо ртов лузгу.
Потёртый бочком подвигался к барьеру, доставал
глубоко из-за пазухи мятую бумажку, разглаживал её,
робким покашливанием прочищал горло для вопроса. Долго
его не замечали, но наконец симметрия мучительно
разруша-
[129]
лась - и одна голова, замерев на подхвате семечка,
уставлялась на него неподвижным, не моргающим
взглядом, другая же - застигнутая на сбросе лузги -
утирала губы тылом ладошки и хмуро склонялась куда-то
под барьер, почти сразу же начиная отрицающие движения
из стороны в сторону.
- Пишут, - сам отвечал Потёртый извинительно и
прятал свою бумажку опять глубоко за пазуху.
Впрочем, со временем они усвоили это слово и уже иной
раз прямо на пороге пригвождали Потёртого, не давая
повода шагнуть внутрь:
- Пишут вам, пишут!
Затем, собственно, он и приходил сюда, чтобы это
услышать, и больше у него никаких тут не было дел, но он
ещё долго проминался, разглядывал стены, читал, заложа
руки за спину, всё, что попадалось глазу.
- Перевод телеграфный - слышь, казённый? - семь
рублей стоит сотню, а по почте - только два. Ну, чо ж,
правильно, время - оно деньги стоит. С Москвой
поговорить - два шиисят минута. Жаль, у меня нету в
Москве, с кем поговорить. У тебя тоже нету, Руслаша? А то
б чего-нибудь на пять копеек нагавкали.
Особенно подолгу стоял он перед плакатом, с которого
глядел мордастый румяный молодой человек с победно-
язвительной улыбкой на губах, держа в одной руке серую
книжицу, а другой рукой, большим её пальцем, указывая
себе за спину на груду каких-то предметов; из них Руслан
смутно распознавал легковой автомобиль и кровать.
- Я рубль к рублю, - читал Потёртый, - в сберкассе
коплю. И мне, и стране - доходно. Сумею скопить и смогу
купить - всё, что душе угодно. Во как складно! А мы и не
дотюпались. Мы чего копили? Мы дни копили, сколько там
"не нашего" набежало, а для души-то надо - рубли-и! И
годовых тебе пять процентов, тоже не баран чихал...
Руслан, уже головою к двери, остервенело скалился и
крутил хвостом - время, время! Но выйти отсюда ещё не
значило - на работу. После таких отклонений
подконвойный заворачивал в буфет, вытягивал кружку
жёлтопенной мерзости, в добавление к наканунешней,
отчего несло из его рта совсем уж ураганно, и лишь если
собеседника себе не находил, шёл наконец в рабочую зону.
А иногда и не
[130]
шёл. Иногда и вторую кружку вытягивал и возвращался
восвояси, а тёте Стюре объяснял с виноватым удивлением:
- Вот, едрёна вошь, день какой недобычливый. Ничо
сегодня не оприходовали, вот и Руслаша подтвердит. Ну,
дак задел-то есть, пара досточек со вчерашнего осталась
вроде.
- И хорошо, - соглашалась тётя Стюра, сама не
большая любительница шевелиться. - Оно и лучше дома
посидеть, чем незнамо где шакалить.
Эти вольности просто бесили Руслана. Он не терпел
безответственности. Сам-то он был - весь забота, весь
движение! Отхватить толику сна, раздобыть себе еды -хоть
раз на дню, отконвоировать туда и обратно, да сбегать на
платформу, разнюхать - кто был, что произошло за
истекшие сутки, да собак по дворам проведать, узнать
новости, разобраться - у кого какие предчувствия. Эти же
двое - дрыхли, сколько хотели, еду себе устроились
добывать из подпола да из курятника, а остальное их не
трогало: и что поезда всё нет и нет, и что работа не
движется, и что так нелепо, впустую катятся его, Руслановы,
дни. Но что было делать - гнать, понукать Потёртого?
Сказать по совести, это не входило в собачьи обязанности,
темп задавали хозяева - и когда бежать колонне рысью, и
когда посидеть на снегу; тут он боялся переступить
дозволенное. И оставалось одно - самому шевелиться и
ждать. Ждать, не теряя веры, не отчаиваясь, сохраняя силы
для грядущих перемен.
А между тем снег уже грязнел понемногу и делался
ноздреватым, и от него потягивало чем-то неизъяснимо
чудесным, вселяющим надежду и волнение. Всё больше
влажнел воздух, и солнечными днями всё бойчее капало с
крыш. Потом и ночами стало капать, перебивая Руслану сон,
и посреди улицы явились проталины, вылезли на свет
измочаленные доски тротуаров. Лишь в канавах, в глубокой
тени заборов, снег ещё сохранялся грудами, но день ото дня
слёживался, тощал, истекая лужицами, даже и не холодный
на вид.
И пришла девятая весна жизни Руслана - не похожая ни
на одну из его вёсен.
Ему предстояло узнать, что, когда сходят снега и лес
наполняется клейкой молодой зеленью и делается
непроглядным, в нём прибавляется живой еды. Мыши
Руслану
[131]
уже не попадались - кое-чему их научил трагический
зимний опыт, а может быть, у него самого недостало опыта,
как этих мерзавок нашаривать в палой листве,
пружинившей под его лапами. Зато привлекли его внимание
птицы, дуреющие от своих же песен, и чем крупнее была
птица, тем неосторожней. Позже, когда у них с песнями
пошло на спад, стали попадаться - низко в кустах или
вовсе на земле - их гнёзда с продолговатыми, округлыми
камушками, белыми или бледно-розовыми или