вокзал пойти. Сначала, мол, - против рабочих нельзя. А если не прошибе-
те, сулите золотые горы. Так насчет оружия пришли кого-нибудь, - сказал
он на прощание Болтову.
- Есть. -
Седьмая.
- Ну, лезь, старик. Ты меня извини, что я освобождал тебя чужими ру-
ками, т.-е. сейчас брал из тюрьмы, ты понимаешь, что между нами нет
стен.
Все это Калабухов говорил Северову, около Кремлевских ворот, откуда
Силаевский вывел освобожденного, с чрезвычайными предосторожностями: у
маратовцев, которые держали караул в Кремле, хотя и царило фактическое
безначалье, позволившее освободить Северова, но они были настроены резко
против Калабухова и его друзей. Северов явился свету желтым, морщинис-
тым, он шатался, лицо его опухло и было цвета свеже взрезанной тыквы.
Северов покачивал головой, и казалось, что припухлости лица осыпаются
всюду, лицо вырастало немыслимо.
- Что с тобой? - спросил Калабухов, глядя и не веря глазам; он думал,
что продолжается утренний бред, ибо так, нынче утром, когда он приехал
на вокзал, распухало на горизонте солнце. Северов ничего не ответил, Си-
лаевский стоял рядом с ним, поддерживая его, переступая с ноги на ногу и
гремел шпорами. Сзади за Северовым стояли ворота, поддерживаемые двумя
часовыми. Молчание, шатание, покачивание, припухание становились невыно-
симым даже Силаевскому. Посмотрев на него, нашел нужным опять заговорить
Калабухов.
- Что с тобой, Юрий? - спросил он, - у тебя такой вид...
Северов повернулся к Силаевскому, слегка оттолкнув его, будто он
единственный, кто мешал ему говорить, и повернулся так, как будто отве-
чать нужно было тоже Силаевскому.
- А-а! Вид! Что со мной? Умираю. В этом гноище у меня отобрали все.
Лучше бы расстреляли прохвосты. Умираю. Хуже: я не слышу себя. Я слышу
деревянный голос.
Он полез в автомобиль.
- Проклятый день. Я мучился целые сутки, даже больше, я ничего не
помню, я знаю только, что поехал говорить приветственную речь, после то-
го, как мы разбили белогвардейцев. Когда это было, вчера?
- Нет, позавчера.
Их несло уже в автомобиле. Мимо них кувыркался весь взбаломученный
мир, который желтел от осеннего солнца, как помешиваемый ложечкой чай,
мимо них кувыркались дома с постоянным грохотом мотора и сирена, ревмя
ревя, радовалась катастрофе. Просквожая эти сиренные ограждения, глухо
бился голос Северова:
- Позавчера, а ночь, а другая ночь, это целая неделя, это целый год,
я терпел. А ты даже не спешил.
Упреки были несправедливы: Калабухов мог бы ответить, что он, решив
сняться с фронта, даже и не знал, что Северов арестован, а узнал об этом
позже, на промежуточной станции, где встретил нарочного Силаевского.
Но все эти соображения, как впрочем и упреки здесь, в этом бешеном
гоне, не имели никакого смысла: их относило ветром.
- Я сейчас объяснялся с сестрой, Юрий. Объяснился навсегда и в первый
раз в жизни. Я ее никогда не знал и в первый раз в жизни я узнал, что
есть человек, которого не имею права ненавидеть. Это первый раз со мной:
я почувствовал, что у меня есть обязанность по отношению к другому чело-
веку. Я никогда не понимал, как это находятся такие старухи, которые
добровольно обмывают мертвых.
Город кувыркался мимо.
- Куда, Лексе... Кстин-ныч... - донеслось от повернувшегося лица шоф-
фера.
- Прямо гони на шоссе, к больнице.
Голос Калабухова отставал от ушей шоффера, шедших впереди.
- Куда? Куда? Стой! - закричал Северов.
Он вышел из себя. У него перехватило горло.
- На какое шоссе? Где ты остановился? Где мой вагон? Там у меня все!
А-а-а!.. - он опять кричал. - Там был обыск и все отобрали!
От свежего ли воздуха, от резких ли поворотов, которыми заносило ма-
шину, зад которой казался сплошным пуховиком, зад которой пружинил и
скакал, от ощущения ли свободы, но Северов ожил.
- Сейчас вылетим к чорту.
Липнувший к губам ветер рвал слова назад.
- С сестрой разговаривал, - обрывал ветер и из ветра склеивались от-
веты Калабухова.
- Да, ведь я циничнейшим образом играл, и она это почувствовала. Я
слезы выдавливал, я помню запах пыльного пола, когда падал ниц, а сам
думал о какой-то совершенно нелепой истории, которую не мог припомнить,
о каком-то нелепом Альфонсе Доде, о его сыне. Этот ублюдок, - я ругаю
только себя, - вспоминает, что когда он хоронил отца, то безумно жалел
его и кричал, рыдая. И рыдал и кричал, а сам думал: "какой у меня краси-
вый голос"!
- К чему ты это все?
В иную минуту Калабухов услыхал бы, что у Северова белый плаксивый
голос, каким поют цыганские романсы. Становилось трагично.
Калабухов кричал:
- А я все-таки снимаю войска с фронта и еду туда, ты знаешь за чем? Я
сам не знаю. Я должен стать отцеубийцей.
Их вынесло в окрестную зелень: впереди, как на пустом кругозоре моря
закат, стояло красное здание больницы.
- Куда мы, куда тебя несет? Да я знаю даже, куда. Но только отпусти
меня. Вернемся! - умолял Северов.
Все было в первый раз, в первый раз в жизни видел Калабухов своего
неизменного друга, когда они остановились, он понял, видя слезы в глазах
Северова, застилающие взгляд, какую тяжесть тот несет в теле, какие
комья ему забивают горло, и вылез из машины.
- Здесь, - сказал он, - ждать меня.
Он был безжалостен.
Но Северов не сходил с машины.
- Я поеду доставать.
- Куда ты? Оставь. Ты - сумасшедший.
- Трогайте, товарищ.
Шоффер смотрел вопросительно.
Калабухов махнул рукой.
- Поезжай. Завези Юрия Александровича потом в гостиницу, и сюда.
В больнице было смятение: Калабухов, которого все видели - приехал
комиссар на машине, а многие знали, что сегодня творится в городе, - Ка-
лабухов одумался, только остановившись в звонкой щели между стеклянными
и входными дверьми. Через мощеный горячий двор он пробежал, как красный
огонь.
Доктор был похож на туберкулезного Христа: доктор был туберкулезный и
носил белокурую бородку, как Христос на картинах Гвидо Рени.
Доктор строил перед носом Калабухова угрожающие сферы, пронзаемые эл-
липсисами, гиперболами и параболами, доктор жестикулировал.
Он испугался не меньше других, но, помня о своей болезни, которая не-
минуемо сведет его в гроб, сделался неврастенически шумливым.
- Не могу!
- Не могу!
- Не могу!
Он разлапо очерчивал пути звезд перед носом Калабухова.
- Вы ее уморите. Вы слишком возбуждены.
Вбежал сюда Калабухов совершенно спокойный и через две минуты после
того, как началась эта шумная астрономия, он обложил врача матерными
словами.
И сам видя, что придется браниться, Калабухов выстроился перед ядови-
то плевавшимся доктором и, глядя на мятую белизну его халата, произнес
внушительно:
- Товарищ.
- Товарищ доктор, - поправился он. - Вы бережете одну больную.
Неврастения заражала и его. У него забился бешеным и приводящим в бе-
шенство тиком левый глаз.
- Вы бережете одну больную, - поправившись повторил Калабухов, - так
знайте, - его подмывало и выносило на какие-то горячие сквозняки внутри
игравшее серьезное, ребяческое озорство. - Знайте, что на весь город на-
ведена моя артиллерия. Я могу распорядиться перевести два орудия на вашу
больницу. Мне все равно, - закончил он, и почувствовал, что говорит не-
лепость.
Доктор вдруг смягчился: он был сломлен.
- Разрешите тогда перенести ее в отдельную комнату.
- Хорошо, - согласился Калабухов неожиданно для себя, ибо он не хотел
быть беспредельным самодуром. - Или нет, оставьте ее в общей палате (са-
модур играл), - или нет, перенесите (самодур замирал). Только скорее.
В краткой этой борьбе было побеждено самодурство, и Калабухов рассер-
дился.
С таким сердцем он рванулся в коридор, в ответ сообщению сиделки:
- Переташшили.
В глаза ему метнулась белизна и серость, а в ноздрях зашершавился
едучий ксероформ и те самые перегорелые запахи, по легчайшему веянию ко-
торых собака распознает людей. Запахи больного, потного и кального раз-
ложения.
Этим теплым бревном и шибануло в нос. Закрыв глаза, Калабухов присло-
нился к притолке. Рядом с ним вдруг материализовалась белизна и серость
и даже чернота, сдобренная ксероформом.
Это был призрак все того же доктора. У Калабухова закружилась голова.
- Вы не туда попали. Не здесь.
- Вижу, - бешено и нетерпеливо бросил Калабухов призраку. - Я никого
не беспокою и пришел к своей невесте не за беспокойством, - заявлял он
другим уже тоном, как бы начиная разговор заново. - Я могу успокоить
весь город ваш, и ему будет лучше, если он не будет беспокоиться.
Перед глазами Калабухова снова вырос твердейший черный предмет. Это
стетоскопом замотал доктор, но, очевидно, одумавшись, взял руку Калабу-
хова выше локтя, горячей рукой - ее прикосновение отрезвило Калабухова,
- и повел по коридору: Калабухов трезвел и не сопротивлялся.
- От малейшего волненья она умрет. Некогда вам объяснять.
Всю жизнь Калабухов боялся чахоточных, а с губ доктора било брызгами.
Это окончательно отрезвило Калабухова вместе с проходкой по коридору.
- Хорошо. Идите, я поговорю с ней спокойно.
Калабухов открыл указанную ему дверь.
Ясно: Еленин взгляд продолжался полтора года. Он также накипал слеза-
ми и был болен и воспален в последние встречи еще с весны 1917 года,
когда Калабухов прощался с ней на вокзале, уезжая в последний раз на за-
падный фронт.
Как с таким испугом в глазах могла она стать коммунисткой - этого Ка-
лабухов не постигал и, не постигнув этого, заметил, что ком сухой гари
подкатил к горлу и сам он, того гляди, разрыдается, раскричится.
Он уже раскричался:
- Да, да. Ты любишь меня. Я это слышу и знаю не пять минут, которые
прошли сейчас, а третий год. Но я уже не человек, мне все настоящее, че-
ловеческое, животное чуждо, вот уже четыре дня. Это очень трудно пробыть
четыре дня лишенным человечности и животности.
Сипло пронеслось мимо:
- Милый Алеша... Милый... Что с тобой?..
- Любить - это значит быть прочно прикрепленным самой природой к под-
линным биологическим корням. А я срублен с них, как дерево, моя иссохшая
вершина погружена в поверхностное, ужасное, болезненное волнение.
- Алеша... - сипло неслось мимо. - Алеша, что с тобой, кто из нас бо-
лен, ранен, у кого жар?
- Ах, я не знаю. Я пришел тебе сказать, вот теперь, когда все рушится
мое и подлежит разрушению. Я пришел не пищать и не слушать. Один человек
без голоса. Я глух, ты без голоса, хотя бы я и любил тебя. Ничего не
слыхать. Орут миллионы, потому что они тоже вершинами в волненьи. Я
проклинаю весь этот ревущий по пустякам человеческий бор...
...............
- Да, да. Ваша революция глотает меня. Ваша. А не та, которую я по-
чувствовал вдруг на фронте после Бреста, когда ушел в тыл немцам. Та ре-
волюция, моя, была вечная против смерти и с смертью боролась. А ваша,
которой вы овладели за два месяца, коммунистическая, это - от одной фор-
мы хозяйствования к другой. Переход, не больше. Какое право здесь
смерть? Я закачался вершиной: своим иссыхающим умом. До мятежа, до смер-
ти отца я думал, что это серьезно и тоже за жизнь. Чепуха. Я погубил от-
ца в сообщничестве с большевиками, которые мне враждебны. Кровь, а ты
говоришь о любви...
- Доктор, идите к ней. Ей плохо. Перенесите ее обратно в общую пала-
ту. Она коллективистка. Нынче ночью я вам позвоню и буду знать, что мне
делать после вашего ответа.
Под ним уже шипел и бился автомобиль.
- Где Северов? - спросил Калабухов у шоффера.
- А они остались в аптеке, а меня отпустили.
- Ну, будет история!
Калабухов весь был залит своим красным номером. На нем осаждались ма-
тово-алые обои. Вошедшему товарищу Лысенко казалось, что Калабухов в
красной своей черкеске - заодно с густо-красной гостиницей, где он оста-