Вкратце она имела такое завершение.
Он прослужил еще полгода, несмотря на улюлюканье прессы, типа: "Русский
писатель обвиняет русского чиновника в связях с КГБ!" И все бы ничего, да
Маша после приключения в замке совсем одичала и вскоре завела любовника,
французского певца, наркомана. Б. вынужден был развестись. Его имя второй
раз запрыгало по газетам... Тут уж великая держава не стерпела. Из рая Б.
отозвали. Но от родного бездорожья и братания он поотвык. Познакомившись в
горах с американской туристкой венгерского происхождения, не стал тянуть
роман, моментально женился и уехал с ней сюда, на остров Манхэттен. Где,
собственно, и пристрастился к своему другу с квадратным дном и запахом
перепревшей соломы.
О Хлесталове известий больше не имел. Вот только недавно знакомая
журналистка с радио "Свобода" (которая - не свобода, а журналистка - отчасти
скрашивает невеселую американскую житуху) насплетничала ему, что Хлесталов
залетел вроде в Чечню, после чего много кричал, в том числе и по "Свободе",
и окончательно свихнулся. Теперь он находится вроде бы в том самом
учреждении, возжегшем его на первый литературный опыт. И никого, по словам
Марго, видеть не хочет.
Заверещал зуммер. На всю комнату, так, что даже русский купец Батурин
разобрал, Марица прокаркала, что прибыли папаша, престарелый хортист мистер
Сильви, и желают иметь встречу с зятем.
Раб Божий
Эта идиотская история случилась в деревне "Приветы Ильича" через год после
того, как наши козлы-людоеды обосрались с Чехословакией.
Как раз Витек, морда оккупационная, сосед мой по даче, вернулся из армии. Ну
как, освободитель, живьем братишек давил или уж так, после "калашникова"
дохрумкивал? Обиделся, сунул по челюсти и ушел в свой курятник, чуть калитку
с петель не сорвал, не стал ждать, пока я зубы соберу. Ну а вечером
заруливает к нам на поляну, с бутылкой, в джинсах чешских, безрукавка -
карман на кармане: на плечах, под мышкой - штук сорок... А наши пацаны:
треники с пузырями на коленях да "техасы" из "Рабочей одежды". Ну,
подвинулись, налили. Губу у меня раздуло, но я ничего, лыблюсь в харю его
сволочную и опять - ну ничего поделать не могу, так из меня и прет: чего,
мол, кореш, за Пражскую весну, за мир-дружбу? "Мало тебе, Михуил? Не жадный,
могу добавить". И скалит свою клавиатуру, а зенки на копченой морде белесые,
в белых ресницах, как у теленка, радостно вылупил - но не на меня. А на
Машку Турманову, прынцессу нашу, генеральскую дочку - та еще сука, что она,
что папашка ее.
Мария Гавриловна, надо сказать, была у нас редким гостем. Она и к батюшке-то
в усадьбу наведывалась за лето раз пять-шесть. Зато зимой торчала тут по
неделям. Я тоже зиму в "Приветах" любил: тихо, снег скрипит, идешь на лыжах,
в лесу ни души, на деревьях - словно вязаные салфетки, как у тетушки моей по
всей комнате. Натопишь в доме, картошки нажаришь, чаю заваришь прямо в
кружке и антоновки туда - тоню-усенько... И сиди, кури, пиши себе, читай...
В один январь, образцово лютый, когда тонкий яблоневый сучок тронешь -
обломится со звоном, как стеклянный, - хатенку мою заметало ночами до окна.
А меня по плечи замело письмами. Пушкина. Время не двигалось. День и ночь
болтался я, как елочный шарик, в сплошном густом кайфе. Завалишься после
леса на вытертый продавленный диван, один
валик - под голову, другой - под ноги в сухих шерстяных носках, пальцы
ломит, покалывает, отпускает с мороза; Ганя, Ганнибал, котяра мой
феноменальный, всей тушей - на грудь, башкой под челюсть, тарахтит от
наслаждения, как буксирный катер. И Пушкин этот, стервец, пишет мне, как из
армии, пишет беспрерывно, по пачке в день, как же им жилось в кайф без
телефона, как мне в тот январь. Сессию не сдавал, взял академку. Приезжала
Наташка, катались на санках, а потом целовались под одеялом до полного
размягчения мозгов, обнимались, как борцы, ребра трещали. Но дать, дуреха,
так и не дала. Боялась. Ну а если б и дала - чего бы я с ней делал? Ей
восемнадцать, а мне и не исполнилось. Правильная, ясная была зима.
Неугасимая. С метелями и великолепными коврами. На санках катались...
И эта блядища Маша. Что она там делала за своим тесовым забором - пес ее
знает. Но визг стоял по ночам такой, что Ганя мой краснел. Раз иду, калитка
нараспашку, по участку носится голяком Машка Турманова, босая, по снегу, а
за ней - чувак двухметровый. И только по его хозяйству с хорошее полено
видать, что тоже - в чем мать родила: зарос детина черным волосом от носа до
щиколоток. Эта обезьяна гогочет, и Марья Гавриловна, ундина-трижды-судима,
заливается, розовая вся, распаренная, как из бани. Да как раз, пожалуй что,
именно из бани.
Короче, Витек Машку отметил, и сигнал его был, понятное дело, принят. И стал
он на генеральскую дачку похаживать. И Гаврилка, Гаврила Артемидыч, хозяин,
военная косточка, как он себя называл, штабной барбос с брюхом через ремень,
в галифе на подтяжках и старых черных штиблетах без шнурков, - не прошло и
недели: бросает огород, солдатиков персональных, что по наряду тянули ему
канализацию к новой трехэтажной хибаре, - и, обтирая о грязное хэбэ землю с
рук, идет к калитке и еще издали курлычет: здорово, солдат, привет
Победителю!
По первому разу как тот сунулся, Гаврилка на него, конечно, по своему
обычаю, шланг наставил: чего надо? Кто звал? Но Витек предъявляет домкрат и
деревянный ящик с инструментом: прощенья просим, товарищ генерал, Марья
Гавриловна сказала задний мост глянуть! И так каждый день. Телевизор
подстроит, насос подтянет, а потом за чаем и наливкой всесторонне обсуждает
с генералом нашу миролюбивую внешнюю политику и своевременные
вспомогательные действия в Восточной Европе.
К августу Гаврила Артемидыч смотрел на Витька как на решенного зятя, о чем
объявлял без стеснения даже и при гостях - таких же старых отставных
барбосах и полканах под стать себе. "А это вот наш Виктор, стало быть,
Победитель!" - и поднимал два кургузых пальца. А полканы громко хохотали, и
красная от водки и солнца генеральша Курова непременно норовила крепко
припечатать Марью Гавриловну по заду и пошутить басом: "Кого ж он победил,
такой зубастый, а, Мусечка?" И узко переплетенные стекла веранды дребезжали
от артиллерийского смеха.
В конце лета Витек устроился на работу в райком комсомола. Инструктором по
строительству. То есть сперва он вернулся было в свое СМУ, откуда его
призывали и где он успел за месяц после распределения заколотить на
прорабской должности пятьсот рублей. Будущий тесть как практический тактик
одобрял такую товаристость, но Маша стратегически вспомнила хорошего
знакомого из Промстроя, его прочные возможности на уровне прокуратуры - и
доступными ей способами убедила Победителя начать с малого креслица во имя
большой карьеры.
Через полгода толкового инструктора забрал строительный отдел
ЦК ВЛКСМ.
И пошли-поехали с музыкой и рапортами голубые города без роду без племени,
всякие Небрежные Челноки да Комсомольские Осколки, Целино-грязь, да
Байкальск, Енисейск, Амурск, Ангорск, Печоринск, Онегинск и БАРАБАМ этот
адский. Бессмысленное и беспощадное продувное новье, заселенное
авантюристами, алкоголиками, матерями-одиночками, ворами и безмозглыми
энтузиастами. И с этими мутантами Витек, хрустя битым стеклом, шагал от
объекта к объекту в направлении светлого будущего, пробиваясь сквозь метель
ведомостей и смет, и принятые корпуса сбрасывали напряжение за его спиной,
давали вольную осадку, шли трещинами и осыпались в пыль.
А в жизни Маши Турмановой, внешне по-прежнему бесформенной (жизни, а отнюдь
не Маши) и угорелой, хотя и сориентированной довольно вялым вектором на
ожидание законного брака, - случилась одна встреча, указавшая Марье
Гавриловне не слишком тернистый путь к духовному обновлению.
Наши "Приветы" кончались рощей. За рощей протекала пересыхающая речка Жабря,
и на том берегу стояла деревня Жабрино. В этой деревеньке на тридцать дворов
чудом уцелела и стараниями местного батюшки была возвращена приходу церковь.
Батюшка, отец Дионисий, год как из семинарии, молод был, энергичен и
абсолютно несгибаем. Жил со спокойной верой в свое предназначение и с женой,
тоже Верой, лет на семь постарше мужа, кротости почти юродивой, матерью
пятерых детей: шестнадцатилетнего травника, богатыря и рукодела - от первого
брака, междубрачного девятилетнего математического гения и трех девочек от
Дионисия: пять, три и полтора.
Я-то знал Дионисия еще студентом архитектурного института. Он дружил с моим
братом и славился исключительной лютостью до баб. В любую красивую девку в
метро или на поверхности можно было ткнуть почти безошибочно, а в коридорах
пряничного МАРХИ просто наверняка - как на окученных неутомимым Денисом.
На четвертом курсе на практике в Загорске он встретил Веру Петровну
Воропаеву, бывшего своего преподавателя, блестящего ученого: написанную в
двадцать четыре года кандидатскую по теории фресковой живописи засчитали как
докторскую. Требовались кое-какие незначительные формальности в ВАКе. И на
этом этапе Вера Петровна пропала. И обнаружилась спустя пару лет в загорских
мастерских, где обучала семинаристов стенной росписи.
Ее детский взгляд всегда снизу; редкая улыбка, словно дорогой подарок;
голос, густой и теплый, точно общее неуловимое марево звуков над летним
лугом; стройные, простые, отшлифованные слова, произносимые в этих
координатах, сначала привели Дениса в восторг, который он ошибочно принял за
привычную реакцию. Но вскоре с изумлением обнаружил, что восторг
распространяется как-то исключительно на душевную сферу, оставляя половую (и
вообще материальную) в полном покое. Потребность слушать и видеть Веру
постоянно - завладела Денисом вроде безумия.
Они поженились. Снимали комнату в Загорске, Денис учился реставрационному
делу. Родилась первая дочка. И Денис понял: служение Вере, детям и искусству
есть выражение до сих пор не распознанной им главной цели. Вера со своими
взглядом и голосом и, главное, со своим сигнальным именем явилась ему,
конечно, прямым указанием.
И вот усатого, порядком уже к его двадцати двум поношенного дядьку, словно
Ломоносова среди отроков, Дениса с огромной неохотой приняли в Загорскую
семинарию. Через четыре года среди трех соискателей он ожидал направления на
место опочившего батюшки в благополучный приход недалеко от Серпухова.
В ночь перед рукоположением ни с того ни с сего ему вдруг приснилась
жабринская церковь. Когда-то мы с братом водили его туда, показывали, как
гниет "Покров на картошке". В ту осень он как бы даже малость тронулся на
этом полуразваленном, со сбитым куполом, ободранном и загаженном изнутри
близнеце нерльского шедевра. Часть курсовой по храмовой православной
архитектуре XII-XIII веков, главу "Храмы крестово-купольного типа" он писал,
не вылезая из жабринского овощехранилища.
И, уступив серпуховского "Николу", принялся отец Дионисий писать прошения.
Ильичевский район принадлежал к Загорской епархии. Набив портфель письмами
епископата и районного начальства (с мозгами, в силу, вероятно, близости
святых мест, не совсем обескровленными битвами за урожайность надоев в
расчете на бессмертную душу вымирающего населения при коэффициенте ноль
целых четыре сотых процента родительного падежа крупного рогатого
колорадского жука с учетом умеренно-северных надбавок за его вредность как
отказывающегося размножаться в зоне и климате несжатой полосы), - о.
Дионисий пошел обивать пороги: советские, синодальные, партийные. Он дал
обет не есть белковой пищи, не брить бороды, не стричься и не касаться плоти
жены своей.
Испепеленного постом, заросшего буйной черной кудрей попа заприметили во
всех кабинетах патриархии и облисполкома. Его боялись, как натурального
огня: опасались за бумажное имущество, деревянную обшивку и легкий сборчатый
шелк на арочных окнах. По тому раскладу не так уж ему долго оставалось до
ловкого укола в предплечье и с воем и ветерком бешеной прогулки чрез клубок
улиц на шоссе с нейтральным названием, где, вялого и спеленутого, ну чисто
дите неразумное, отца Дионисия, так и не получившего прихода, швырнули бы на