повернул разговор к делу. Тут же, стоючи у аналоя, урядили подъездное.
Василий уже не вилял, не тянул. Понял, видно, что князь гневен и не должно
упорствовать ему излиха в этой нужде церковной.
Урядили. Порешили вечером подписать грамоту. И тут забытый было отрок
вновь подал свой голос:
- А ты Перынь видел?
- Нет еще! - отмолвил Симеон.
- Давай поскачем туда сейчас?
- Неможно. Дела зашли! - с искреннею печалью отмолвил Симеон, на миг
представя себя, как он, забывши про чин и поряд, скачет вдвоем с тверским
княжичем мимо Аркажа и Юрьева к далекой Перыни, и Миша, горячий, гордый,
вцепившись в поводья, гонит и гонит коня, а он сидит, словно бы и
небрежно, но тоже ладит не отстать от резвого отрока; и незнакомая
заботная гордость неизведанного отцовства легкой печалью обняла его и
чуть-чуть стиснула сердце. Он поднял было руку взъерошить волосы отроку,
но тот отпрянул, покраснев в свой черед, и посмотрел стыдливо исподлобья,
и кивнул, и примолвил:
- Прощай! - И прибавил опять совсем-совсем по-детски, с заметным
новогородским выговором: - Приходи есчо!
На дворе, садясь на коня, Семен грустно и горько подумал: <И отрок
сей поведет когда ни то рати на Москву! И не будет уже <Богородична>,
будет гомон и топ, и звяк оружия, и ратники муравьиною чередою потянут
умирать в усобной войне... Господи! Дай мне хотя отсрочить сие! Дай мира
русской земле хотя бы дотоле, как минет днешнее тяжкое безвременье! Мне не
полки водить! Мне их всех удержать от войны!>
ГЛАВА 69
Но и от войны удержать, по-видимому, было немочно.
С юным Михайлой ему так и не довелось боле встретиться. И говорить (о
многом - надумал потом у себя на Городце!) такожде не пришлось. И часто
после жалел об этом. Да ить не ведал, что, перебыв всего три недели в
Новом Городе, поскачет назад, вызванный ордынскою грамотой, напомнившей
вновь, что великий князь володимерской - всего лишь служебник, подручник
татарского царя.
А на вечевой сход, разом открывший ему глаза на многое, непонятное
доднесь, попал он нежданным случаем, обманувши своих и новогородских бояр.
В тот день ему положено было вовсе не ездить в Новгород. Для Семена
устраивалась охота на Мсте, и уже все было приуготовлено ко княжой потехе.
И только Михайло Терентьич - отколе и проведал старик? - повестил
скользом, не упирая, едва ли не на ухо сказал про вечевую прю сегодняшнюю.
Видно, и свои не хотели того, и охота... Какая охота! Семен велел подать
ему простое будничное платье и сапоги, курчавый бараний зипун на плеча
накинул и, выехав из ворот городецкого княжого подворья, скоро уклонил по
колеистой боковой дороге к Новгороду. Нескольким слугам, что взял с собою,
велел скакать кучнее, а прочим приказал править на Мсту - буду-де за вами
вслед! И знал, что догонят, учнут корить, держать, окружать и вываживать,
словно норовистого коня, но пока - вот она, свобода!
В воротах не задержали, растерялись, что ли? А не доезжая торга и
вечевой площади, сам сошел с коня и, пеший, завернул за угол, тотчас
утонув в толпе глядельщиков, крикунов, новгородских ухорезов и шильников,
что густо окружили и сдавили нарочитую чадь, собравшуюся у вечевой
ступени. Пробился с помощью слуг сколько можно вперед - князя не узнавали
тут, с натугою давали дорогу, чая какого боярина из московлян.
- Наместниць холуй, видно! Пущай послухат, цегой-то и в толк возьмут
московици! - услыхал он за своею спиною негромкую молвь горожан. Остановя
у высокого тына, он наконец услыхал громкий голос боярина, кажется со
Славны, который, распахнувши бобровый опашень и дергая себя за отвороты,
гневно орал с вечевой ступени, и орал поносно противу Москвы такое, чего
Симеон и не мог представить, будучи все на пирах да на беседах! И площадь
орала в ответ разноголосо и грозно, словно лукавый,
добродушно-хлебосольный Новгород вдруг скинул личину свою и встал тут,
гневный и страшный, готовый на бой и драку за свои вечевые права.
- Литве, што ль, поддатьце, Ольгирду твому?! - выкрикнул громко
широкобородый широкоплечий мужик в дорогом зипуне и полез, работая
кулаками, к вечевой ступени. Семен не сразу узнал в нем всегда спокойного,
осанисто-вожеватого Остафья Дворянинца.
- Ольгерду поддатись хочете? - повторил он грозно, взбежав на вечевую
ступень. - Псу литовскому? Да! Да! Псу! Мертвециной где пахнет, он тута и
есь!
- Не лайся, Остафья! Не лайся, твой-от Семен не луцши того! - кричала
площадь.
- Семен Иваныч хошь православной! - орал Остафий в ответ, - по
крайности, ропат латинских не настроит, в веру бесерменску не обратит!
Попомните слово мое, господа мужики! Плесковицей выдадим и сами погинем с
Литвою поганой!
- Выход! Выход ордынский Литве не придет давать! - кричала площадь. -
Хрещеной Ольгирд-от, не лукавь!
- Добро бы так! - не сдавался Дворянинец, рубя кулаком воздух. - Дак
и Литва платит выход царев! А ноне почал ваш Ольгирд черкви божьи
утеснять, за веру Христову в затворы посажал мужей избранных! Ведомо вам
сие, мужи новогорочьки?!
- То ведомо! А неведомо вот, сколь ты от князя Семена полуцил,
поведай, Остафья! - ядовито неслось с площади. И Семен, то гневая, то
стихая, немо сжимал кулаки. Хотелось крикнуть им всем: <Не платил я
Остафью!> - и знал, неможно, не поверят, да и оскорбят, засмеют. Уже
понял, что тут, на вечевой площади, все могут содеять...
К нему уже пробивались, уже окружали встревоженные бояра, уже
уводили, поталкивая, шепча:
- Нельзя, неможно, княже, пустого не переслушашь! Цто тута орут, не
клади, батюшко, в слух!
Пришлось-таки уйти, не дослушав. Сесть на коня и скакать на ненужную
ему охоту, травить медведя, который вовсе и не был на вечевой площади и не
задирал князя, ни москвичей, а спал себе под снегом, пока загонщики, сунув
в устье берлоги корявую рогозу, не вынудили его с ревом выскочить наружу,
под дружные рогатины убийц.
Вечером Михайло Терентьич посунулся в опочивальню:
- Ну каково, батюшко? Добра ли охота пришла?
- Добра! - отмолвил устало Семен. - Спасибо тебе, Терентьич,
надоумил! Узрел я их, услыхал! Батюшку-покойника в который након
припомнил...
- Да, - повздыхал Михайло, присаживаясь на край скамьи, - Иван-от
Данилыч многую прю с има перенес. Непокорлив, буен Великий!
- Не то, Терентьич, вольны суть! И по нраву мне они... Сперва
вознегодовал, а потом раздумал путем... И неможно нам отступать с тобою!
Отступим - не устоит Москва.
- Не устоит! - покивав, отмолвил старик.
- Тут не ломить - сгибать надобно... Как ищо Ольгерд с Новым Городом
поворотит! Ласкою ежели...
- Ласкою навряд! Не таков литвин! - твердо ответил старик и поднял
повеселевшие глаза: - Ето нам с тобою надоть с има ласкою!
- И я тако мыслю! - эхом отозвался Симеон. - Ступай, Терентьич,
ложись почивать. День тяжек: завтра опять черный бор требовать будем!
Сам он еще долго не спал, сидел без мысли и дела, ощущая едва ли не
впервой страшную тяжесть в членах, и, верно, не охота и не медведи так
утомили его!
А еще через два дня прискакал ордынский гонец, и надобно стало, не
довершив дел, скакать на Москву. И даже той робкой отрады - увидеть ее
вновь на пути домой - не довелось испытать: Настасья с чадами была в
загородном поместье своем, а скакать туда очертя голову, бросив и позабыв
все на свете, великий князь володимерский не мог. Власть не токмо бремя,
она и узда похотеньям твоим! И стало б иначе, и коли настанет иначе - горе
властителю тому, горе и земле, под тем властителем сущей!
ГЛАВА 70
В Орду были отправлены киличеи. Снова встала пря о ярлыках, купленных
родителем, снова надобно было доказывать, что он, сын и наследник отцовой
воли, не отступит от отцовых примыслов и никому не позволит умалить власть
великого князя владимирского.
Костянтин Суздальский на сей раз вел себя тише, но и исподтиха
пытался ставить препоны Симеону. И опять перевесило московское серебро да
странная, ему самому не понятная до конца ордынская дружба с Джанибеком.
Бурно зачиналась весна. Текло и таяло, звонко капало с крыш,
просыхающая земля с клочьями рыжей прошлогодней шерсти на глазах вылезала
из-под снега, горбатясь, точно хребет большого зверя, выплывающего из-под
снегов, из долгого зимнего сна, и распуганные птицы стаями метались над
талыми проплешинами, то, ринувши стремглав, хватали что-то в спутанной
сухой траве, то взмывали ввысь - и орали, орали, орали неудержимо.
Призывно ржали кони, и у коней и у посадских жонок были одинаково шалые,
весенние глаза.
Уже постукивали нетерпеливые молоточки живописцев в храмах, и хоть
еще изморозью зимнего холода седели стены церквей, но уже готовили
растворы, терли краски, толкли алебастр, приуготовляя себя к трудам: нынче
все остатние росписи должны были окончить и установить иконостасный чин и
в Михаиле Архангеле, и в Спасе.
Под Кремником, на литейном дворе, готовили опоку, рыли ямы, долбили
залубеневшую землю, уже везли возами древесный уголь, и Симеон не пораз
уже побывал в дымном и грязном, разворошенном и полуразоренном мастером
литейном дворе, где, по Борисову слову, все было не так и все надобно было
ломать и ладить наново. И ломали, и ладили, и Семен останавливал Василья
Протасьича, хватавшегося уже который раз за голову, и давал серебро, и
слал за рукомесленными мужиками в Переяславль и Владимир, а мастер
хлопотал деловито, орал, не стесняясь ни князя, ни боярина, круто менял и
иначил. Раз только, обрасывая потные пряди волос со лба и отирая взмокшее
чело, признался Семену, словно бы равному себе:
- Зришь, княже, многонько иначу тута, а зато опосле и меня помянут
добром на Москвы! Не последни колоколы лью, да и иное што - уклад ли
добрый, иное железо, ковань ли... Литейный двор - всему княжесьву голова!
И Симеон, морщась от пыли, от жара и дыма костров, согласно кивнул
головой. Чтобы рать шла в бой в броне и ощетиненная железом, не жаль
серебра! Кровь - дороже, как говаривал покойный отец.
Вот так-то мыслил он. И объяснял, пояснял, показывал молчаливо: казал
и церкви, и городню, и литейный двор... Казал ей, той, далекой, и объяснял
ей, и прикидывал - что примет, промолчит, от чего охмурит чело... Сжился с
этим и сам не замечал порою, как шевелит губами, как в забытьи дорогое
имя, шепотом сказанное, срывается с его губ. Он с нею входил в расписанный
храм, с нею глядел во вдохновенные, гордые свершенным трудом и тревожные
(по нраву ли пришло князю?) очи мастеров; он тихо спрашивал ее: а как
тебе? И пояснял то, что постиг из слов Алексеевых - о детском, юном
творчестве русских мастеров иконного письма, сравнивал с новогородскою
величавою иконописью, отдавал должное тверским изографам, молчаливо
соглашаясь с нею, что ему еще не достичь Михайлы Святого, и тотчас
возражая, что тем паче, тем злее и тверже должен он совокуплять страну и
русский язык! Михайло рассорил с Новым Городом! <А ты?> - прошала она
ревниво. <А я?> - И он терялся, не ведая, как и что ответить ей. Не
позабыли новогородцы низовского похода, устроенного Симеоном, не позабыли
и выплаченных тогда тысяч серебра... <А я?! Маша, Мария, ты помоги, не дай
ожесточеть, не дай утерять веры в себя!>
- Чье ты имя бормочешь по ночам? - ревниво спросила его однажды
Опраксея (спали в разных изложнях, дак, верно, служанки донесли!). Симеон
померк, омрачнел, отговорился безделицею. Сам, в гневе, помыслил, не