полузабытые, после, всю долгую земную стезю, снятся и помнятся и тревожат
неземною усладой, - в тех еще мечтах ждал ее и чаял ее! И глазами теми,
еще тогда, до начала времен, трепетно глянул на него один из серафимов
божьих! И когда вздохнул и аромат ее тонкий, незримый вдохнул в себя,
понял, что встретил, обрел и - теряет теперь, опоздав! Как он поспешил,
зачем поспешил с этим нелепым смоленским сватовством! С Тверью, с
роднею-природою загубленного Александра, с сестрою Федора... Господи,
почто не дал ты мне сего искупленья в непростимом моем грехе!
И с чашею, и потом, после... Не мог не коснутись ее, хотя пальцем, и
палец тот свят, и словно отверзлось што и молнийным током прошло от пальца
того по руке, к сердцу, и сердце дрогнуло и остановило, замерло на миг и,
с болью в груди, забилось опять, точно стиснутое от влажной прохлады ее
ладони, от несказанной нежности мгновенного касанья сего...
Он лежал, сцепив зубы и смежив глаза, и только что не стонал,
перекатывая горячую голову по взголовью. Жизнь наполнило смыслом,
счастьем, и - поздно, поздно, поздно!
Каркает ворон над падалью, расхристанные струи дорог, ветер и тьма.
Поздно, поздно, поздно! Кар-р-р! Кар-р-р! Кар-р-р! Объеденный лошадиный
костяк, волчьи тени и вой в придорожных кустах, и конь, что несет в опор,
оборачивает морду и смотрит безглазо, и кости лошадиного черепа белеют
сквозь черные дыры изъеденного лица, выклеванных воронами глаз. Поздно,
поздно! Ты опоздал все равно! Смерть, а не конь несет тебя в вихре дорог,
и гнилое мясо свисает с твоего чела. Смерть гонит тебя к последнему
рубежу! И не будет золотого терема, не будет околдованного стража у ворот,
не будет красы несказанной, не будет больших, беззащитных, испуганных
нездешнею бедою глаз, ни детского чистого лица, ни нежного подбородка, ни
ресниц, ни ускользающей, льющейся стройноты девичьей спины, затянутой в
полотно и атлас, ни вильнувшего, оставившего по себе ветер надежды подола
с мелькнувшею узорною тимовой новогородской выступкой; и шаг был колеблем
и легок, и словно по воздуху шла, не касаясь тесовых половиц... Ветер,
ветер! Рвет и мечет желтые листья, ветер осени и тоски, сырой и холодный
ветр одиночества...
Он спал, разметав руки, тяжко ворочая воспаленное чело, спал и плакал
во сне.
ГЛАВА 66
Светило солнце. Ледяной ветер пахнул весной. Он был молод, неистово
молод! Тридцать лет, казавшиеся ему еще недавно возрастом старости, сейчас
наполняли силой и волей все его существо. Он скакал, не слезая с седла,
забыв про княжеский возок, тащившийся где-то назади, нюхал талый воздух,
щурил глаза от весеннего сверкания снегов. И тени от берез были особенно
сини на снегу и, промытое влажное небо - безмерно широким, и облака
наплывали из дали далекой, от сказочных небывалых земель, и конь, чуя
своего господина, нес его какою-то особенною танцующей рысью. И были
сказочны рубленые, красиво оснеженные, с мохнатыми опушками кровель
новогородские рядки и крепостцы, набитые товарами и народом, бойкие
придверья великого торгового исполина.
В Бронницах поезд московского князя встречали новогородские бояра,
представители разных городских концов, в чем Симеон еще плохо разбирался,
ведая только, что <концы> Господина Великого Новгорода зачастую несогласны
друг с другом и этим завсегда умело пользовался покойный батюшка. Впрочем,
бояре ехали с Симеоном опытные и про каждого <новогородчя> могли сказать,
кто он и чью руку держит - Москвы, Литвы или князя Костянтина
Суздальского. Остафей Дворянинец, осанистый, густобородый, строгий,
решительный враг Литвы и уже по тому одному сторонник князя московского,
понравился ему.
Его приветствовали, подносили хлеб-соль. С новогородцами прискакал
наместник - сказать, что городищенские хоромы приготовлены к приезду
великого князя владимирского. Все было торжественно, уставно, чинно. На
подъезд бояре поднесли Симеону жемчуг, вино и рыбий зуб.
Поздно вечером, уже когда все разошлись почивать, Симеон один,
стараясь не разбудить стремянного и бояр, с коими ночевал в одной
хоромине, накинув охабень и шапку, вышел во двор. Прошел в слепой северной
темноте по расчищенному до глубокого снега до каких-то промороженных
колючих кустов. Все спало, лишь сторожевой за спиною у крыльца тихонько
кашлянул, давая знать, что бодрствует, охраняя господина. Переступил с
ноги на ногу и затих, понял, видно, что великому князю приспела надобность
побыть одному.
Семен раздвинул кусты, влез на какой-то оледенелый бугор. Небо в
тучах плотно придавило темную землю. Окружный лес стоял неясною зубчатою
чередой, уходя вдаль, к померкшему, утонувшему во тьме окоему. Лишь смутно
серела снежная пелена впереди него да вдали, над черною полосой леса, на
краю неба, все не мерк и не мерк недвижный призрачный свет, словно там, за
окоемом, был волшебный дворец чудо-девицы с жар-птицею в заколдованном
саду, сказочная земля или тот писаный лазорью, светящий Спасов лик у
земных ворот рая, про который толковал ему давеча на беседе Василий
Калика...
Тянуло морозным ветерком, от ног, сунутых в тонкие домашние сапоги,
подымался, охватывая колени, ледяной холод, молчала ночь, а небо так же
сквозисто светлело, маня в неведомую, небылую страну, и он, как во сне,
теснее и теснее запахивая полы охабня, все стоял, цепенея, чуя
пронзительный холод одиночества, и тоску, и надежду, и светлую неземную
печаль восторженного отречения. Жизнь, ежели и была, только теперь
наполнилась восторгом, цветом и запахом - или он только теперь, тридесят
лет оставя за спиною, народился на свет? Вот сейчас он выстанет повыше на
цыпочки - и улетит неслышимо и незримо куда-то туда, за тот светящийся
окоем, и будут мудрые кони на зеленой бирюзовой траве, круглые ордынские
юрты, дымы, и он пройдет по острым вершинам трав, не сгибая и не тревожа
серебряные метелки ковыля, а она наклонит кованые кувшины, черпая поду,
разогнет стан, облитый алою татарской рубахой, откинет косы, поглядит
испуганно беззащитным взглядом больших распахнутых глаз, и широковатое
юное лицо дрогнет, бледнея; и не поймет, и подымет руку, хоронясь
призрачной тени, и подумает, что то облака, пятная землю, ползут в вышине,
и подымет нежный подбородок, поглядит вверх, и голубые светы пройдут по
нежному лицу, и растает сама - приснившаяся, далекая, неземная... И будет
неведомый город из одних дворцов и палат, и он проплывет в вышине,
разыскивая то окно, тот лик, и не сможет найти, и отчаяние холодом,
текущим от ног, леденя и усыпляя, начнет подбираться к самому сердцу, дабы
разъять, погасить, погрузить в холодную дрему смерти, и только кувшины -
или серебро колец в головном уборе? - все звенят и звенят: ищи, найди!
Где-то там, в неведомом далеке...
Ратник назади вновь хрипловато прокашлял. Замерзший князь,
опомнившись, на застывших, неловких ногах проковылял ко крыльцу, оглянул
еще раз со ступеней в немеркнущий свет, в холод неведомой дальней судьбы,
в тоску дорог и путей, в свое одиночество в этом суровом мире, в боль
сердца и слезы, застывающие льдинками на ветру...
Печное тепло жарко натопленной горницы, дыхание спящих бояр и густой
храп стремянного, запахи конского пота от седел и попон, сваленных в
углу... Его била дрожь. Уже утонув в перинах, замотав ледяные ноги в
курчавый мех шубного овчинного одеяла, князь с трудом начал отогреваться,
и с теплом, с дурманом дорожной дремы вновь начали наплывать на него
образы-воспоминания, и тверская княжна встала пред ним, недоступная и
прямая, в белополотняной, отороченной по горлу черною вдовьей вышивкою
рубахе, с бледным северным ликом, точно восходящая ввысь луна, и дремотный
негаснущий свет вечерней зари отемнил голубою тенью дорогое лицо...
Новгород, показавшийся ввечеру, был как рождественская сказка.
Розовые оснеженные храмы в море изузоренных бревенчатых хором, вышки
теремов, каменные прясла стен, возведенных владыкой Василием, кипение
улиц, высокие звоны колоколов.
Василий с клиром, в крещатых ризах, встречал князя на волховском
мосту.
Тесно застроенный, сплошь замощенный деревом Детинец в сумерках ночи
ошеломил, принизил Симеона с его бревенчатою, вечно расхристанною, то в
сугробах, то в лужах Москвой. И даже храмы Кремника перед каменным
новогородским изобилием, перед величием древней Софии умалились и
померкли.
Семен стоял в соборе, слушая торжественную службу, весь в
попеременных волнах радости и отчаяния, воспринимая все окрест так остро и
ярко, как, кажется, было лишь в раннем отрочестве. После службы, несмотря
на все настойчивые зазывы Калики, надумал тотчас скакать к себе на
Городец, отложив все торжества и встречи до утра, - больше все от той же
сжигавшей его лихорадки чувств, чем от мудрого господарского расчета;
хотя, верно, так и должен был поступить. И уже в полной тьме опрометью, не
жалея коня, летел сквозь гордый город и застойную тьму до княжого городка
над Волховом, до высокой тени выстроенного его иждивением и доселе не
виданного им собора Благовещения, до истопленных княжеских хором, ночной,
с факелами, слегка суматошной суеты встречи, до торопливого ужина и -
никого и ничего больше! В постель!
Чтобы хоть тут заснуть и не мучать себя! И, смяв подушку под головой,
сцепив зубы, утонуть лицом в пуховом взголовье, чтобы начала вновь кружить
и длиться дорога, чтобы скакал и скакал призрачный конь и легкая девичья
тень опять подступала настойчиво и незримо к возглавию княжеской
постели...
ГЛАВА 67
Утром он встал раньте всех, оделся, ополоснул лицо. Не будя прислуги,
в потемнях, не давая себе опасного безделья, решил обозреть городищенские
хоромы.
На дворе прихватив с собою дьякона и нескольких случившихся в стороже
бессонных кметей, велел открыть храм Благовещения и возжечь свечи, обошел
весь каменный обвод стен, проник в алтарь и дьяконник, влез по тесной
лесенке на хоры. Когда спускался с хор, внизу уже ждал его наспех одетый
наместник. Пошли по стенам, влезли на крайний к реке костер. Сонный
Новгород посвечивал в отдалении редкими, там и сям, огнями. По темной
дороге гнали к открытию торга скотинное стадо. Слышно было, как во тьме
глухо мычали коровы. До вершины костра доносило слитный глухой шум многих
копыт и щелканье бичей. Семен быстрыми твердыми стопами сбежал вниз по
ступеням, потребовал открыть погреба, бертьяницы и анбары. В мечущемся
огне факелов и свечей оглядывал груды товаров, связки мехов, круги воска и
кули с низовским хлебом, привезенным на продажу в Новгород. Велел показать
казну, проверил вощаницы с записями, нашел два-три наместничьих огреха,
приказал перевесить вновь воск и серебро.
Уже засерело и засинело небо и далекие звоны из Детинца донесли до
князя, что Великий Новгород проснулся и ждет его к себе, когда Симеон,
бегло проверив последний лабаз, твердым шагом прошел в хоромы, распорядил
дневными делами, озрел уже готовых к путешествию бояр, выпил, не
присаживаясь, чашу горячего топленого молока с медом и приказал седлать.
Сбираясь на пир к архиепископу, есть дома не имело смысла, даже и в чаянии
долгого торжественного богослужения.
Княжеского коня покрыли шелковою белою, в травах, попоной, одели ему
на грудь чешму ордынской работы, густо украшенную бирюзой, натянули
налобник с алмазами на высоких качающихся тычинках, подвесили к удилам
серебряные сквозные цепи сканого дела, от которых исходил тихий